...Думаю, что из упорства никогда не скажу вам того слова. Из упорства. Из суеверия. (Самого пустого, ибо вмещает всё, самого страшного, после которого всё начинается, то есть — кончается.) Его можно произносить по пустякам, когда оно заведомо — гипербола. Мне — Вамнет.

...На моей горе растёт можжевельник. Каждый раз, сойдя, я о нём забываю, каждый раз, всходя, я его пугаюсь: человек! потом радуюсь, куст! Задумываюсь о Вас и, когда прихожу в себя - его нет, позади, миновала. Я его ещё ни разу близко не видела. И думаю, что это - Вы...»

В 1924 г. Пастернак сообщает Марине о рождении сына31, и она поздравляет — первенец!«Первенец — всегда единственный, сколько бы братьев у него ни было]» — и радуется его имени, длящему имя матери. Евгения, Евгений! — несмотря на то, что действенно не любила имён с окончанием на «ий», находя их недостаточно мужскими, мужественными. За исключением имени Георгий (мужественного, потому что

Победоносец!) — каковым и нарекла собственного сына, родившегося в 1925 году.

«Борис, родной!Не знаю, дошло ли до Вас моё письмо, давнишнее... Длительность молчания между нами равна только длительности отзвука, вернее - все перерывы наполнены отзвуком. Каждого Вашего письма (всегда последнего!) хватает ровно до следующего. При частой переписке получилось бы нечто вроде сплошного сердечного перебоя. Сила удара равна длительности его действия - есть ли такой закон в физике ? Если нетвсё равно есть...

Борис, если не долетело - повторю вкратце: в феврале я жду сына. . Я Вам его посвящаю, как древние посвящали своих детей - божеству...»

Но именем «божества» сына она не нарекла.

« Назовя мальчика Борисом, я бы этим самым ввела Бориса Пастернака в семью, сделала бы его чем-то общим, приручила бы его, — и утеряла бы для себя... Тонкое, но резко-ощутимое чувство»... Кроме того: «Имя Борис не сделает его ни поэтом, ни Пастернаком\» - записывает она вскоре после рождения ребёнка в своей тетради, в которой растёт поэма «Крысолов». И - самому Пастернаку, в письме от 14 февраля 1925-го:

«Дорогой Борис!

I-го февраля, в воскресенье, в полдень, родился мой сын Георгий. Борисом он был девять месяцев во мне и десять дней на свете, но желание Серёжи (цр_ требованье!) было назвать его Георгиеми я уступила. И после этого — облегчение.

Знаете, какое чувство во мне работало? Смута, некоторая внутренняя неловкость: Вас (любовь!) вводить в семью, приручать дикого зверя: любовь!обезвреживать барса...

Отнимать у своих, а Вас - своим — отдавать. Делать Вас общим достоянием... Что-то дикое (т. е. ручное)вроде племянника и дяди...

...Это не безумие, а самый точный расчет (!\В! Так говорят все сумасшедшие!)...»

Чтобы показать, как тема детей вплелась в заоблачную симфонию этой переписки, тема, отчасти обусловившая несбыточность мечтанной встречи (встреч, ибо одна несбыточность оборачивалась другой, и все Пастернаковы замыслы - в том числе и замысел совместной с Мариной работы над переводом «Фауста» — опять же в Веймаре, но годы спустя, — оказывались неосуществимыми), - приведу отрывок письма Бориса Леонидовича о его — двухлетнем! — сыне. Письмо — уже на «ты» (1926 год) — и этому (столь заочному!) «ты» Марина долго сопротивлялась, боясь низвести отношения до уровня обыденности...

«Ради бога, не посылай ничего сыну. Я до глубины души тронут тем, как ты об этом пишешь... Ты как-то спросила, отчего я о нем не пишу. Оттого, что он на руках у всего дома; оттого, что у него не такая няня, какой бы я желал, и это всё может исковеркать ему язык; оттого, что мать [художница] целые дни во ВХУТЕМАСе32 с утра до вечера... оттого, что я ей ничего не могу сказать, потому что знаю, что и я бы ходил во ВХУТЕМАС и никакая семья бы меня не остановила; оттого, что всеобщая любовь делает мальчика эгоистом и баловником, и умаляет его трогательность и подлинность в моих глазах, иногда видящих его иначе; оттого, что моя любовь к нему испещрена примечаниями; оттого, что это моё сочинение пишется чужими руками, и я не в силах этого переделать, потому что, чем шире разъезжается эта нескладицаi. тем больше приходится мне зарабатывать, тем меньше, значит, я ей принадлежу... Вот отчего я не люблю говорить о нём.

Он настолько похож на мою детскую карточку, что, когда ее случайно нашли при разборке папиного архива, то выдали за снимок с него.

Может быть, он не так будет безобразен, - как я, может быть-только по-другому. Но всё это, всё это придётся когда-нибудь переделать...»

Однако возможно, что опасения Пастернака за чистоту языка двухлетнего младенца, за его наружность и боязнь пагубного влияния всеобщей любви на его характер были вызваны в немалой степени тем обстоятельством, что данное письмо было написано «...с этой невозможной зубной болью. Это у меня в третий раз за последнее время. В разгаре работы, при повышении нервной деятельности, разболевается правая половина нижней челюсти. Когда недавно флюс был, это другое, это - слева. А тут все симптомы до точности повтор ряются. Боль - благороднее зубной и - невыносимей. Что за наказанье. Что мне делать?/»...

О, как Марина отзывалась — всем своим язычески-материнским нутром — на эти сугубо земные приметы Пастернака, на вдруг взрывавшие поэтическую ткань его писем просто зубную боль, просто физическую усталость или рассерженность неурядицами! Она и мифологию любила за способность богов и героев оскользаться и ушибаться по-земному - среди нечеловеческих подвигов и деяний: и не только любила, но и в творчестве своём постоянно обращалась к ее аллюзиям и коллизиям...

Но Борис Леонидович в письмах своих удивительно умел перемахивать через способные вызвать жалость или сочувствие к нему житейские неполадки, чтобы не отягощать ими корреспондента — а также не вызывать на себя встречный их поток. С Мариной он любил говорить иначе и об ином. Вот как он пишет ей о прочтенной им «Поэме Конца»:

_ «26.3.26. ...Я четвёртый месяц сую в пальто кусок мглисто-слякотной, дымно-туманной ночной Праги с мостом то вдали, то вдруг с тобой перед самыми глазами, — качу к кому-нибудь подвернувшемуся в деловой очереди или в памяти и прерывающимся голосом посвящаю их в ту бездну ранящей лирики, микельанджеловской раскинутости и толстовской глухоты, которая называется Поэма Конца. Попала ко мне случайно, ремингтонированная, без знаков препинания...

С каким волнением её читаешь! Точно в трагедии играешь. Каждый вздох, каждый нюанс подсказан. “Преувеличенно — то есть ”. “Но в час, когда поезд подан — вручающий ”. "Коммерческими тайнами и бальным порошком”. “Значит не надо, Значит не надо"...33

Тут живое, со слуха, что все эти дни при мне, как “моё с неба свалившееся счастье”, “родная”, “удивительная", “Марина”, или любой другой безотчётный звук, какой, засуча рукава, ты можешь достать с моего дна...

Какой ты большой, дьявольски большой артист, Марина! Но о Поэме больше ни слова, а то придется бросить тебя, бросить работу, бросить своих и, сев ко всем вам спиною, без конца писать об искусстве... о никем никогда по-настоящему не обсуждённом откровении объективности, о даре тождественности с миром, потому что в самый центр этих высот бьёт твой прицел, как всякое истинное творение.

Только небольшое замечание об одном выраженье. Я боюсь, что у нас не во всем совпадает лексикон. Слова “артист” и “объективность” могли быть оставлены тобой... я же их захватил с собой.

...Ты объективна, ты главным образом талантлива - гениальна. Последнее слово зачеркни, пожалуйста. В личном употреблении это галерочное, парикмахерское слово. Когда я с ним сталкивался, мне становилось не по себе, как, вероятно, и тебе. Его когда-нибудь о тебе скажут - или не скажут. Всё равно, не отрицательная гадательная такса, а положительная загадочность слова висит всегда над тобой воздушной крышей, под которую, год за годом, ты выводишь свою физику.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: