— Жильбер, я влип. Безнадежно.
Да, после того, как он сказал это, ему сразу стало легче. И Жильбер, несмотря на насмешку, скрытую в его словах, понимает то, что сейчас с ним происходит.
— О-о… Это интересно.
— Нет, Жильбер… Нет. Пойми — кажется, я вмазался. Влип всерьез. Понимаешь?
Жильбер молчит. Как легко сейчас говорить об этом Жильберу — и чувствовать, что он все понимает.
— Насчет в м а з а т ь с я в с е р ь е з — это я понимаю, кажется, лучше, чем кто-либо.
Жильберу сейчас горько, и Кронго понимает его горечь и знает причину. Но он переполнен только своим счастьем. Сейчас ему кажется, что Жильбер, понимая его переполненность, забывает о своей горечи. А может быть, наоборот — в этой горечи есть своя радость, и Жильбер чувствует это.
— Кто она? С в о я?
С в о я. Он понимает прекрасно, что это значит.
— Неважно.
— У-уу… Парижанка?
Тишина. Солнце. Что бы он ни сказал сейчас Жильберу — тот все поймет.
— Значит — действительно вмазался всерьез? Она — «культуриш европеиш»?
Все ясно, что хочет сказать этим Жильбер. Белая ли она.
— Нет.
— Так-так-так-так-так. Неужели «наша»?
Он очень хорошо понимает, что значит это «наша». Наша — значит черная.
— Жильбер…
— Прости. И что — хороша?
Тишина. Солнце. Если бы только Жильбер знал, как она хороша. Если бы только он увидел ее.
— Ну, конечно, если ты вмазался, то это какая-то сумасшедшая красавица.
Солнце. Ксата. Переполненность счастьем — и мукой.
— Вот именно — сумасшедшая красавица.
— Дело не в том, что она красавица. Не в том… У нее оттопыренное ухо…
— Ну что же… Сколько ей лет?
Он ничего не отвечает. Сколько нежности сейчас в нем. «Тебе нужна такая обезьянка? Которая ничего не умеет, только — танцевать?»
— Наша, красавица, и, наверное, она прекрасна… Хорошо, хорошо. Не буду ничего спрашивать. Сказал — и довольно. Посидим молча.
— Посидим.
— Просто — я тебя поздравляю.
— Спасибо.
И снова они сидели молча, сидели, не открывая глаз, закинув руки на спинку скамейки, жмурясь на солнце. Да, они теперь все понимали друг о друге, им было легко…
Потом, когда они прощались, Кронго понял, из-за чего зашел Жильбер. Сейчас, перед Призом, он мог интересоваться только одним — есть ли еще какие-нибудь фавориты, кроме Корвета.
— Я не прошу тебя выдавать тайну, слышишь, Кро… Ты просто скажи — отец поедет?
Смеющиеся, прищуренные глаза Жильбера. Но даже ему нельзя сейчас ничего говорить — даже Жильберу, которому он верит, как себе, который, он знает, никогда ничего не выдаст. И — все-таки…
— Отец всегда едет. Пойми это, Жильбер.
Жильбер смеется.
— Ты же знаешь, Кро, я всегда, в любом случае, ставлю на вас. На фаворита — и на вас. Ради интереса.
— Ну — если ради интереса… Ставь и сейчас.
В день розыгрыша Приза они были в конюшне уже в шесть утра и сразу же прошли к деннику Гугенотки. Диомель стоял у денника и следил, как двое младших конюхов чистят пол. Вместо приветствия молча поднял большой и указательный пальцы, сведенные в кольцо. Это значило — все в порядке, ночь прошла хорошо, лошадь в хорошем настроении. Они вошли в денник — и Гугенотка повернулась, зашевелила губами: ждала обычной морковки.
— Выведи ее пройтись, — отец достал приготовленную, заранее очищенную, морковь.
Гугенотка легко взяла ее, прихватила зубами, осторожно хрустнула.
— Сделаем, шеф. — Диомель надел на кобылу легкий оброток без удила, цокнул, — и лошадь, все понимая, задергала шеей, стала баловаться, уворачиваясь от обротка, присела на задние ноги.
Потом вдруг, увидев, как Диомель улыбнулся, и словно поняв, что капризничать дальше нельзя, повернулась и вышла в проход. Они с отцом вслед за ней прошли во двор, сели на скамейку, наблюдая, как Диомель стал медленно водить Гугенотку по кругу. Сразу было видно, что кобыла сейчас в идеальном порядке, — по сухости и легкости шага, по рабочим мышцам, особенно мышцам крупа и задних ног, сейчас легко и расслабленно перекатывающимся под черной блестящей кожей.
— Как будто ничего, — сказал отец.
— Ничего, па. Да… сколько еще кобыл в заезде?
— Если Генерал ничего не выкинет — одна. Патрицианка.
— Вспомнил. Она заявлена по шестой дорожке. Поедет Клейн.
У них традиционно была третья дорожка, у Генерала — вторая.
— Да. Вот что, фис. Я, конечно, не думаю, чтобы Генерал чего-то опасался или заподозрил. На Корвете ему нечего бояться, сам понимаешь. Но все-таки — вдруг они захотят меня придержать.
— Все может быть, па. На всякий случай.
— Ты знаешь, кто обычно придерживает у Генерала.
— Знаю. Клейн и Руан.
— Все верно. Клейн обычно занимает бровку.
— Обычно. А Руан идет сбоку и садится на колесо. Так — это хорошо.
— Все это меня устраивает — если так и будет.
Диомель отпустил оброток, Гугенотка прошла несколько шагов и остановилась.
— Понял. Руан едет на Идеале?
— Ну да. По первой дорожке. Понимаешь — вдруг они решат поменяться? Так, знаешь — из прихоти?
— Может быть.
— Ведь они думают, что закроют меня играючи. Как стоячего. И вообще — меня в этом заезде никто за человека не считает.
— Да. Этого битюга тебе будет трудней сделать, чем Патрицианку.
— Поведу, поскребу ее немножко, шеф! — крикнул Диомель.
— Давай, давай.
— И вообще — кобыл она обходит легче. А мимо Идеала ты скользнешь играючи.
— В том-то и дело. Понимаешь — боюсь: вдруг в заезде следить, как они там перестраиваются, мне будет некогда.
— Все понял, па.
— Ведь вы с Диомелем обычно следите за заездами здесь?
— Ну да, у конюшен. На третьей четверти.
— А вы встаньте чуть ближе.
— У перехода? А… Генерал? Вдруг он догадается?
— Не догадается. Ему будет не до этого. Да и потом — он в заезде никогда по сторонам не смотрит.
— Хорошо, па.
— Так вот — ты сразу увидишь, как они идут. Если как обычно и Клейн с Патрицианкой ближе к бровке, — значит, все хорошо, подними руку и покажи большой палец. А если заметишь, что они перестроились и бровку держит Руан, — стой смирно, я все пойму.
Кронго ощутил холодок — все, главный заезд уже скоро, через полтора часа после начала, в два.
— Хорошо, па.
За полчаса до заезда на Приз лошади, прошедшие уже разминочные круги, были готовы. Отсюда, от конюшен, хорошо было видно, как некоторые идут, увлекая качалки с наездниками, от рабочих дворов к месту, где весь заезд выстраивается перед паддком, чтобы выехать на торжественный парад. Первыми потянулись американцы — оба в одинаковых сине-белых полосатых куртках и красных шлемах. Американцы ехали прямо через поле, о чем-то переговариваясь с качалок. Их лошади — бравший уже третье место игренево-рыжий Леон и мало кому известный гнедой четырехлеток Бетти класса «один пятьдесят пять» — были в прекрасном порядке. Но, хотя об американцах много говорили, можно было предсказать — в таком заезде их затрут уже со старта. Лошади здесь были равные, Корвет же — а может быть, и Гугенотка — просто выше классом. К тому же места у Леона и Бетти по жеребьевке были неудачные — девятое и тринадцатое. Надо было знать ипподром — фору в несколько дорожек здесь не простят и в обычном заезде. За американцами медленно двигался Руан в шахматном камзоле — на тяжелом с виду вишнево-гнедом Идеале. Чуть дальше подтягивался Клейн на Патрицианке — он был во всем красном.
Отец стоял у качалки в белом шлеме, в белоснежных куртке и брюках, держа перчатки под мышкой, потягиваясь и разминая пальцы. Лицо его было серьезным, хотя он и старался шутить, улыбался и подмигивал — Кронго, Диомелю и Жильберу. Вот сдвинул очки на лоб, потер переносицу.
Гугенотка в полной упряжи, изредка вздрагивая кожей у холки, осторожно отжевывала удила. Они, все трое, стояли рядом с отцом, чуть поодаль держались младшие конюхи. Мсье Линеман не пришел — он сидел на почетных местах на центральной трибуне.