— Все понимает, красавица, — сказал отец. — Гугошка.
Гугенотка чуть повернулась, дернула головой, приподняв гриву.
— Гугошка, не подведи. Не подведешь?
— Шеф, седелку еще раз проверьте, — сказал Диомель.
— Да все в порядке, — отец занес ногу.
Гугенотка переступила ногами, будто ожидая, когда отец сядет.
— Ну, пошел, — отец сел в качалку.
— Ни пуха, — сказал Диомель. — Слышите, шеф?
— К черту, — отец цокнул, Гугенотка легко пошла к кругу, выезжая к проезду на поле.
Они увидели, как, отъехав уже далеко, кобыла развернулась, медленно пошла по краю поля, будто нарочно показывая им свою стать, потом пристроилась цугом к другим лошадям, последними съезжавшимися к главным трибунам. Отец сидел пригнувшись, не глядя в их сторону, одной рукой придерживая вожжи, другой слишком уж тщательно поправляя очки. Сзади подъезжал Генерал — в белых брюках, сиреневой куртке, оранжевом шлеме, с хлыстом под мышкой. Корвет шел к трибунам последним — слабым тротом, каждым шагом показывая мощь, силу и одновременно — легкость. Сейчас вслед Корвету, собравшись гурьбой у конюшни, смотрела целая свита; несколько телохранителей, как обычно, разошлись и сели у бровки.
— Это лошадь, — сказал Жильбер. — Это действительно лошадь.
— Лошадь, — отозвался Диомель. — Кто спорит — лошадь. Ну и что? Что, я тебя спрашиваю?
— Да ничего, — сказал Жильбер. — Я так.
В комнате Филаб Кронго включил приемник. Вспыхнула шкала. Но разве вся его жизнь — не ребячество? Что заставляет его, сорокапятилетнего, вспоминать сейчас сладостное ощущение бросающейся в лицо дорожки?
— Передаем сообщения… — чисто и негромко сказал голос в приемнике. — Вчера террористы сделали попытку покушения на ряд служащих государственного аппарата…
Улыбка на лице Филаб пропала.
— Выключить? — он обрадовался, что может что-то сделать для нее, не прибегая к тому лживому взгляду, который ей необходим.
— По неполным данным, в попытке участвовало девять…
Кронго нажал кнопку, шкала потухла. Филаб снова улыбнулась, он взял кофе, сел на кровать. Кофе был чуть теплым, горьким до жжения. Кронго тщательно прожевал гренки, чувствуя, как вкус сыра, солоновато-сладкий, смешивается во рту с хрустящей пресностью теста. Приз, вот в чем дело. Океан, ровный и тихий, светлел голубой полосой на глазах. Этот отсвет, осторожно касаясь серой широкой глади, окрашивал ее в зеленое. Но это зеленое было еще темнотой; оно проявлялось то светлым пятном, то темными густыми полосами. Опять все подтягивается одно к одному — ипподром, то, что он попробует сегодня проверить несколько заездов, может быть, даже — скачек… Подумает, что можно сделать с теми, кого он набрал. Барбры и Бланш уже научились обращаться с качалкой. Только бы удержать это ощущение ясности, прочности, которое установилось сейчас. Да, и еще — вновь появившееся, такое же, как раньше, острое предвкушение бегов и скачек, подсасывающее чувство, тревожащее и дающее силы.
— Пойду. Не скучай.
Филаб на секунду закрыла глаза. Кронго будто бы и понимал, как плохо, что он с радостью оставляет сейчас это тело, эти бессильные беспокойные зрачки. Он уходит от них «к своему» — к тому, что постепенно и сильно захватывает его. Но он вспомнил, что сегодня купанье лошадей, и он в любом случае должен спешить. Каждая секунда сейчас обкрадывает его, утренняя прохлада скоро пройдет, наступит жара. И с предательским чувством избавления, легкости, тронув еще раз ее руку, заспешил вниз.
Берег, у которого обычно купали лошадей, был недалеко от ипподрома. Подъехав сюда на «джипе», который вот уже неделю присылал ему Душ Сантуш, Кронго увидел, что лошади здесь, и, отпустив «джип», пошел к линии прибоя.
Еженедельное купание лошадей именно в океане было введено им еще в первый год приезда сюда. Оно стало обязательной частью распорядка ипподрома. Кронго знал, как капризны и привередливы чистокровные лошади. Узнав об этом давно, он не всегда мог объяснить, почему так важна для работы именно эта часть их характера. Правда, как тренер, он никогда в этом не сомневался и считал само собой разумеющимся. Факты подтверждали, что обязательное удовлетворение, а иногда и обязательное потакание всем прихотям лошади, не связанным с бегом, приводят к интенсивному росту резвости. Зная, как важно послушание лошади на дистанции, Кронго убедился, что вне дистанции он должен чем-то компенсировать это послушание, использовать странную связь между удовлетворением капризов и ростом скорости. Он-то знал, чем иначе может отплатить лошадь: дурным настроением, вялостью, безразличием, всем, что так ненавистно тренеру и наезднику.
— Месси Кронго… Утро-то божье, утро божье какое… — в тишине берега Кронго увидел Ассоло, спешившего к нему.
Поодаль неподвижно сидел на большом сером камне Мулельге. Четкий контур лица и рук Мулельге был недвижим, Мулельге глядел вперед, туда, где было что-то черно-сиреневое. В этом черно-сиреневом можно было сейчас только еще угадать линию слияния океана с горизонтом.
— Где достали автофургоны? — спросил Кронго, чувствуя, как ботинки слабо увязают во влажном песке, а рассеянные во множестве пустые раковины легко чиркают по подошвам.
Так получилось, что утренние купания стали массовым дополнительным капризом всех лошадей, они с нетерпением ждали выездов по четвергам, и отменить купания было уже нельзя.
— Душ Сантуш… — не повернувшись к Кронго, сказал Мулельге.
Эту кажущуюся непочтительность, короткое «Душ Сантуш» вместо полного ответа Кронго как бы не заметил. Сейчас, в хрупкой тишине предутреннего берега, он признавал право Мулельге сидеть неподвижно и глядеть в океан. Если бы Мулельге поступил по-другому, это показалось бы Кронго странным. В сумерках у воды долго, насколько хватало глаз, темнели силуэты лошадей. Они были неподвижны. Смутно угадывались лишь морды, спины, ноги. Легкий всплеск от копыта разломал тишину, вслед за этим кто-то фыркнул, вздохнул, снова все стихло. Лошади заходили в спокойную гладь сами, когда и где вздумается. Камни и мокрый ночной песок поглощали все звуки. Рассвет всегда, неизменно должен был наступать после того, как последняя лошадь, сойдя с автофургона, успевала привыкнуть к океану.
— Шесть автофургонов обычных… — Мулельге чуть шевельнулся, разглядывая линию горизонта. — Седьмой для скота.
Одна из лошадей, стоящая ближе, опустила голову, беззвучно тронула губами воду, будто пробуя, осторожно шагнула. Кронго узнал Мирабель, третью по резвости лошадь рысистой конюшни. Ее гнедая масть была неразличима в сумерках, но неизвестно откуда появившийся розово-сиреневый фон горизонта вдруг обрисовал контур маленького аккуратного тела, короткого, но с чистыми линиями. Достоинства этих линий были понятны Кронго. Он медленно пошел вдоль берега, замечая сидящих на камнях конюхов, лошадей, то стоящих у кромки песка, то зашедших в воду по самые бабки, темные пятна автофургонов, серебрящиеся в темноте островки прибрежной травы. Здесь была элита, взрослые лошади, как раз те, что уже начинали показывать характер. Человек был готов отдать лошади все, лишь бы она показала себя на дорожке, и лошадь всегда чувствовала это. Будучи послушной его руке на дистанции, она потом требовала взамен стократного послушания. Она как будто чувствовала, что, как бы непомерны ни были ее капризы, капризы хорошей резвой лошади, человек всегда смирится с ними — во имя рабочих качеств. Мирабель, всегда ровно и чисто работавшая на дорожке, вне ее была злым, мелочно-мстительным, обидчивым и желчным существом. Она постоянно норовила укусить конюха, незаметно сделать ему больно, в самый неожиданный момент прижать к стенке денника. Однажды из-за этого она сломала два ребра тихому Амайо, который всегда терпеливо и заботливо ухаживал за ней. Но стоило Кронго и второму конюху после этого на нее накричать, а потом лишить лакомства (о том, чтобы тронуть призовую лошадь, не могло быть и речи), Мирабель сникла, завяла, стала пугливой. Несколько испытаний подряд она приходила в заезде последней. Стало ясно, что может пропасть одна из лучших лошадей. Она не признавала других конюхов, и спасти ее для дорожки удалось, лишь вернув в денник забинтованного Амайо.