— Здравствуйте, маэстро…

Бланш сидел на камне, подогнув одну ногу в засученных по колено брюках, обхватив это колено руками. Розовая полоса над горизонтом светлела равномерно и неотвратимо. Но неясный, смешанный с синим оттенок на ее краю был еще тяжел. В голосе Бланша Кронго послышалась смесь почтительности и удивления. «Я, крючконосый нагловатый негр, слишком низко поставил вас, и вашу работу, и ваш ипподром, придя к вам наниматься…» — явственно услышал Кронго в «здравствуйте, маэстро» и в висящем сейчас в воздухе долгом взгляде Бланша. Лошадь, стоявшая рядом, повернулась, под ее ногами заскрипел песок. «А сейчас я понимаю, что  э т о  достаточно высоко, достаточно тонко, пока даже слишком тонко для меня… Я приобщаюсь к чему-то большому… Я не могу всего этого сказать, объяснить… Но вы понимаете, что я сменил привычный наглый тон на почтительный только для того, чтобы вы это поняли…» Рядом с Бланшем стоял угрюмый тяжелый Болид. Он даже не скосил глаза, не шевельнул мускулом при приближении Кронго. А что, если Бланш… Ломкая тишина, в которой не слышно было обычных криков птиц, беззвучно уходила вдаль по воде. Лошади затихли, будто боялись нарушить ее и спугнуть. Кронго прошел еще несколько шагов. Заметив, что треск ракушек под его подошвами — единственный звук на берегу, остановился. Линия над кромкой океана вдали была уже отчетливо розовой. Этот розовый отблеск сломался, потемнел, потом раздался широкой желтеющей полосой, наполовину скрытой черными заплатами. Заплаты сменились синими прямоугольными кусками. Куски эти нехотя расходились, смешиваясь с розовым, превращаясь в длинные лилово-коричневые полосы. Но та медленность, с которой это совершалось, была непонятна. Розовое, составляя пестрый резкий набор с лилово-коричневым, ровно засветилось, захватив постепенно огромную часть неба, плоско поставленную над океаном… От вставшей зари что-то вздрогнуло вдруг. Но что именно — Кронго не понял. Лошади, как одна, повернули к рассвету головы. Над поверхностью океана, которая из чернильно-черной стала теперь синей с зеленоватым оттенком, дрожало и пробегало что-то, похожее на дрожь воздуха или на звук, и этот тихий звук-дрожь неясно будил все, передаваясь и людям, и лошадям. Какая-то лошадь — Кронго увидел, что скаковая, но не смог узнать по имени — глухо фыркнула, с шумом запрыгала, взбивая воду, но ее никто не поддержал. Она остановилась. Воздух был еще темен, несмотря на рассвет, тела лошадей, неподвижно стоящих в воде и у берега, можно было спутать с валунами, редко разбросанными по мелководью. Кронго казалось, что шум, поднятый нетерпеливой лошадью, пропал, исчез, о нем забыли. Но вот увидел Альпака — он будто не замечал Кронго, так, как если бы Кронго вообще не стоял рядом. Неудобно изогнув шею, напружинив серый корпус, Альпак вглядывался в одну точку. Пестрота рассвета стала совсем светлой, разбудив океан.

Кронго понял — Альпак глядит туда, где взбрыкнула и теперь стояла неподвижно первой нарушившая тишину кобыла. Розовое с клубами и полосами синего над океаном медленно расплывалось. В монотонную торжественность этой пестроты незаметно, но упорно врывались окружности и блики желтого и алого. С другой стороны берега послышалось, как несколько лошадей заходят в воду. Океан проснулся. Кронго уловил в стороне рядом чей-то пристальный взгляд. Испуганно скорчившись, у самой воды сидела негритянка, которую он уже знал. Она делала вид, что разглядывает песок, вытянув длинные худые руки, стесненная тем, что он почувствовал ее внимание. Амалия была одета по-мужски, как все конюхи, в подвернутых по колено брюках и застиранной рубашке. Почувствовав, что Кронго не сердится на нее и даже взглядом старается ободрить, она подняла голову. Глаза Амалии неторопливо, по-африкански, плавным заигрывающим движением пошли вбок, двинулись в одну сторону, в другую, остановились. Ноги ее сдвинуты вместе, босые ступни чуть расставлены, пальцы подогнуты. Да, эта девушка чем-то притягивает его — но это только мелькнуло на секунду и ушло. Резко посветлело, Кронго пошел дальше, до той части берега, где стояли последние лошади… Кронго отмечал их по именам — Кариатида, Парис, Болид, Блю-Блю, Кардинал, Казус… Теперь он должен думать только об одном — что конюшни спасены. И он уже спокойно думает и о рысистых испытаниях, и о скачках, уже примерно знает, как составить заезды. То неприятное, что першило в горле после разговора с Крейссом, прошло. Размеренность, повседневность, обычность — вот к чему он должен теперь стремиться. Эта размеренность очень важна для него, она поможет втянуться, снова почувствовать то тонкое, что так неожиданно ускользает от самых разных причин.

И в самом деле, именно с этого рассвета ему удалось поймать и ухватить размеренность. Последующие дни он старался сделать похожими один на другой. И они становились похожими. Ранний, до зари, приезд на ипподром. Обход конюшен. Работа с молодняком в манеже. Перерыв на завтрак. Привычный для него мучнистый фруктовый навар, который готовила Фелиция. Снова работа, теперь уже до позднего вечера. Обыденность и размеренность были ему приятны, он чувствовал, что они нужны, они благотворно действуют на него. Он уже решил, что, как только почувствует, что может составить несколько заездов на неделю вперед, назначит бега и скачки. То же, что ежедневно, ежечасно происходило вокруг, не мешало ему. Улицы, по которым он проезжал на ипподром, были спокойны. Давно уже открылись лавки, в переулках, ведущих от набережной к окраинам, стояла обычная толкотня. Все шумней были гам и ругань торговцев. Радиопередачи… Радиопередачи он старался не слушать.

Приз img_6.jpeg

Но при чем тут радиопередачи, думал иногда он, где-то в перерыве между пробным заездом и переходом в; манеж. Он никому не может объяснить, как глубоко чувствует и знает то, чем занят всю жизнь. Ни Душ Сантушу, ни Крейссу, ни Фердинанду с его кривой улыбкой нельзя это объяснить. Они не смогут этого понять. Он рожден для этой работы, пусть он не может объяснить, найти ее смыслу какое-то оправдание. У него есть лишь убежденность, не требующая оправданий, что работа нужна только ему, — а искать объяснений, почему она нужна другим, он не хочет.

Отсюда, через доле, паддок и дорожки, на многоярусных, забитых людьми трибунах можно было различить только легкие и зыбкие волны белого, красного и цветного. Розыгрыш Приза, как всегда, собрал весь Париж и туристов; кроме того, заезд транслировался по прямой в городские залы и передавался по четырем каналам телевидения в Европу, Америку и Австралию. Над трибунами стоял гул, изредка взрывавшийся сдержанным громом, — он возникал каждый раз после объявления об изменениях в заездах. Ипподром сейчас забит до отказа, можно было увидеть, что на массовых трибунах протолкнуться невозможно и, хотя продажа входных билетов давно прекращена, люди стоят в проходах. Говорили, что Генерал вложил крупные деньги в рекламу противников — американцев; Тасма знал, что окупит свое и равные ставки будут обеспечены. Ведь только немногие специалисты знали, что у Корвета нет сейчас серьезных соперников; реклама была с успехом поддержана, газеты уже несколько месяцев писали только об американцах: сообщали подробности подготовки, интриговали дутыми секундами, умело преувеличивали возможности. Все это делалось для того, чтобы в конце концов создать видимость равенства и предстоящей борьбы.

Грянул торжественный марш; цепочка из четырнадцати лошадей с дальней стороны поля медленно приближалась к трибунам. Жильбер, Диомель и Кронго двинулись вдоль ограды к месту у второй четверти призовой дорожки. Телохранители, сидящие попарно на скамейках или прямо на земле, провожали их взглядами — передавая друг другу. Люди Генерала знали каждого из тройки, поэтому взгляды телохранителей были сейчас пусты и ничего не означали. Это были ленивые взгляды служак, уставших на рутинной работе; так смотрят на пустое место.

— Следят, — сказал Диомель. — Следите, следите, субчики. За это вам деньги платят.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: