Не то чтобы у меня никогда не было книжек.
Даже в школе у меня бывали ежегодно новые книжечки с тисненной золотом надписью на обложке «Товарищ»: так называлась тогда общероссийская записная книжка гимназиста и школьника.
Кроме того, ежегодно появлялся и чисто прибалтийский немецкий «Jugendkalender»[163].
Русско-немецкое смешение культуры характерно этими двумя книжечками, а во второй из них даже были стишки на эту тему.
Удивительно, как в памяти сохраняется всякая дрянь!
Впрочем, эта дрянь здесь к месту, потому что она целиком относится к моей биографии:
«… In город Riga я родился,
Erblickte ich das Licht der Welt,
И долго там я находился,
Weil’s mir ужасно da gefдllt…»[164].
Находился я в Риге действительно довольно долго, но не потому, что мне там особенно нравилось.
А потому, что папенька там служили старшим инженером по дорожной части Лифляндской губернии и занимались обширной архитектурно-строительной практикой.
Число построенных папенькой в Риге домов достигло, кажется, пятидесяти трех.
И есть целая улица, застроенная бешеным «стиль-модерном», которым увлекался мой дорогой родитель.
[Называлась] на двух рижских языках: Альбертовская улица — Albertstrasse.
С записными книжками была беда в другом.
Я никогда не умел и до сих пор не умею ими пользоваться.
Мне нечего было в них писать и записывать!
Горе продолжается и по сей день.
Нужное я всегда помню.
Необходимое лежит заметками в папках, и чего-нибудь специального для записи в книжку я никак не могу придумать.
Зато папки — ужас мой и смерть.
Их много.
Без конца.
И в каждой — «подборка» на какую-нибудь тему, Belegmaterial[165] на какую-нибудь бредовую мысль или мимолетное соображение.
Очень часто случается, что папка «ломится» от материала «доказательного» и «показательного» (иллюстративного), а тему, для которой это собиралось (иногда годами!), я возьму да и…
забуду.
Надо было бы сделать «инвентарь» недодуманного и недописанного на сей день.
Своеобразный каталог моих обязательств перед самим собой.
(Текст 1942 г., основным персонажем которого оказался Михаил Осипович Эйзенштейн, по теме примыкает к мемуарным главам о детстве)
«Tu est folle, Yvette[167]: тебя освищут», — говорит ей Сарду.
У нее рискованная мысль: в песенке, где падает голова убийцы с гильотины, она задумала ронять кепку с куском свинца, в которой она ее исполняет.
«Глухой звук свинца о подмостки даст нужный акцент упавшей головы…»
Она, конечно, не послушала Сарду. И публика в порыве восторга разнесла скамьи…
Париж. 1930 год. Мадам Иветт Гильбер мне сама рассказывает об этом.
Почему я в Париже?
На пути в Америку.
Почему у мадам Иветт?
Потому что безумно томлюсь в Париже от свежей весны, переходящей к пыльному лету.
Отдушины — предзакатные прогулки на Иль Сен-Луи[168], мимо домов, кажущихся декорациями к «Сирано де Бержераку», хотя они и подлинные отели по типу тех, что овеяны романтикой тройки мушкетеров или великосветской неприступности, в которую проникает более поздний представитель юношеских идеалов — Рокамболь[169].
Бал-мюзетт.
Парижскую пыль я помню с раннего детства — с первого посещения этого дивного города. Тогда мне было лет девять. Мы путешествовали: Monsieur, Madame et bйbй (то есть я с папой, мамой и гувернанткой).
Воспоминания той поездки весьма односторонни.
Иветт!
Мне трудно вспомнить, когда именно как символ Парижа вы вошли в мечты кудрявого благовоспитанного рижского мальчика с локонами и кружевным воротничком а la лорд Фаунтлерой[170].
Ваш облик, вероятнее всего, завез мой папб.
Папб, неизменно летом ездивший в Париж. Привозивший вороха… articles parisiens[171] друзьям и знакомым. Открытки с Отеро и Клео де Мерод. С альбомами фотопоз признанных красавиц, с альбомами, где в последовательности фотопоз развертывались чуть-чуть скабрезные и очень сентиментальные перипетии девических судеб — будущее кино! Альбомы, полные видов Ниццы, подкрашенных голубой акварелью вверху и розовой внизу.
Папб, любивший пестрые галстуки.
Папб, в Мэзон de blanc[172] увидевший великолепный гофрированный галстук. Зашедший его купить. Не хотевший брать… два.
И лишь на вопрос: «А разве у вашей дамы только одна нога?» — сообразивший, что за галстук он принял подвязку.
Папб — один из самых цветистых представителей архитектурного декаданса, стиля модерн.
Папб — безудержный прозелит de l’art pompier[173].
Pompeux in his behaviour[174].
Арривист[175].
Селфмэйдмен.
С претензией на австрийский титул по случаю случайного созвучия фамилии с каким-то замком.
Папб — опора церкви и самодержавия. Действительный статский советник по ведомству императрицы Марии[176].
Папб — о сорока парах лаковых ботинок, с каталогом-списком, где поименованы приметы: «с царапиной» etc. С курьером Озолсом в мундире, подававшем по списку желанную пару из подобия многоярусного крольчатника, подвешенного в коридоре.
Папб — растягивавший человеческие профили на высоту полутора этажей в отделке углов зданий.
Вытягивавший руки женщин, сделанных из железа водосточных труб, под прямым углом к зданию [и] с золотыми кольцами в руках. Как интересно стекали дождевые воды по их жестяным промежностям.
Папб — победно взвивавший в небо хвосты штукатурных львов — lions de plвtre, нагромождаемых на верха домов.
Папб — сам lion de plвtre. Тщеславный, мелкий, непомерно толстый, трудолюбивый, несчастный, разорившийся, но не покидавший белых перчаток (в будни!) и идеального крахмала воротничков. И мне по наследству передавший болезненную страсть к накруту — я чем мог старался сублимировать ее хотя бы в увлеченье[177] католическим барокко и витиеватостью ацтеков.
Папб — вселивший в меня весь костер мелкобуржуазных страстишек нувориша и не сумевший учесть того, что в порядке эдиповского протеста я, неся их, буду их ненавидеть. И не упиваться незримо ими, но разъедать их упоение холодным глазом аналиста и учетчика.
Папб — увесивший столовую бесчисленными блюдами, подвешенными на проволочных «пауках» поверх цветных фоторепродукций… боярских свадеб Маковского!!.
Папб — ну ладно!..
Не об отцах и детях речь. И не счет-синодик хочу я здесь предъявлять покойному папаше — типичному хаус-тирану[178] и рабу толстовского комильфо[179].
Но любопытно, что, верно, с ним у меня связан протест против «принятого» в поведении и в искусстве, презрение к начальству.
И… уход в искусство в тот самый день и час, когда он умер в Берлине!
А узнал я об этом совпадении… года три спустя[180]
.!
Но я начинаю писать белым стихом. Надо кончать.
Отгадайте происхождение названия города Анжеро-Судженска.
Трудно?
Я вам подскажу: был такой городок, где на строительных работах подвизались осужденные.
В одной части жили инженеры, в другой — осужденные.
Городу понадобилось имя.
Имя родилось само собой.
Инженеры — анженеры.
Отсюда — Анжеро.
В другой части жили осужденные.
Отсюда — Судженск.
Теперь легко понять, что эти заметки будут касаться военных инженеров, в 1918 году они обозначались «воинжами».
Обожаю высокий класс профессионализма.
Все равно, скоблит ли мне подбородок опытный брадобрей.
Работает ли на трапеции циркач.
Кует ли опытный кузнец.
Делает ли перевязку опытная сестра.
Или действует ли ланцетом хороший хирург.
С каких пор зародилась эта любовь, сказать трудно.
Но увлечение блеском совершенства инженерного дела — несомненно связано у меня с памятью о Сергее Николаевиче Пейче.