Важнее вспомнить преддверие самого нырка, из которого наш молодой коллектив вынырнул рекордсменами…
И тут прежде всего надо вспоминать и вспоминать дорогую Нунэ.
Чтобы не пугать читателя, скажем сразу, что Нунэ — это армянская форма имени Нина.
А сама Нунэ — Нина Фердинандовна Агаджанова.
Только что вышла «Стачка».
Нелепая. Остроугольная. Неожиданная. Залихватская.
И необычайно чреватая зародышами почти всего того, что проходит уже в зрелых формах через годы зрелой работы.
Типичная «первая работа» (вспомним «Звенигору» Довженко, «Шахматную горячку» Пудовкина или «Похождения Октябрины» авторов классической трилогии о Максиме Козинцева — Трауберга).
Картина вихраста и драчлива, как я сам в те далекие годы.
Вихрастость и драчливость перехлестывают через край картины.
Схватки с руководством Пролеткульта[214] (картина ставилась под объединенной эгидой Госкино и Пролеткульта).
Во время сценария.
В период постановки.
После выхода картины.
Наконец, разрыв после пяти лет работы в Театре Пролеткульта и первых шагов в кино.
Полемика.
Неравный бой индивида и организации (еще не до конца развенчанной за претензии на монополию пролетарской культуры).
Вот‑вот дело способно сорваться на «травлю».
С моей стороны больше взбалмошности и горячности тигра, возросшего на молоке театра, которому внезапно дали лизнуть крови кинематографической воли!
Положение нелепое, рискованное и организационно вовсе не подходящее для дальнейшего развития труда и творчества.
В такие моменты нужна дружеская рука.
Дружеский совет.
Направляющее слово, остепеняющее анархическое буйствование и глупости, которые сам себе на голову способен наделать сгоряча.
(Как не хватило мне в дальнейшем такой руки во многих крутых, а иногда трагических оборотах моей дальнейшей кинематографической судьбы…)
И вот почему я пишу о Нунэ.
Нина Фердинандовна Агаджанова — маленького роста, голубоглазая, застенчивая и бесконечно скромная — была тем человеком, который протянул мне руку помощи в очень для меня критический момент моего творческого бытия.
Ей поручили писать юбилейный сценарий о Пятом годе.
К этому делу она привлекла меня и твердой рукой поставила меня на твердую почву конкретной работы, вопреки всем соблазнам полемизировать и озорной охоте драться в обстановке грозивших мне со стороны Пролеткульта неприятностей.
Нунэ, около своего маленького самовара, как-то удивительно умела собирать и наставлять на путь разума и творческого покоя бесчисленное множество ущемленных самолюбии и обижаемых судьбою людей.
Делалось это как-то так же бескорыстно и так же заботливо, как поступают дети, собирая в спичечные и папиросные коробки — или в искусственные гнездышки из лоскутов и ваты — кузнечиков с оторванной лапкой, птенчиков, выпавших из гнезд, или взрослых птиц с перебитыми крыльями.
Сколько таких же подбитых и ушибленных бунтарей, чаще всего «леваков» и «экстремистов» от искусства, встречал я здесь вокруг ее уютного чайного стола.
Иллюзию своеобразного морального ковчега, на время укрывавшего своих пассажиров от слишком рьяных и суровых порывов ветра и бурь, еще доигрывали неизменно скакавший между нами неистовый терьер Бьюти и… живой «голубь мира», которого я, как-то о чем-то поспорив с Нунэ, в порядке замиренья приволок ей на следующий день вместе с пальмовой ветвью из бюро похоронных процессий, занимавшего угол Малой Дмитровки наискосок от еще не снесенного в те годы Страстного монастыря.
(Впрочем, этот голубь ухитрился за два часа своего пребывания в квартире на Страстном бульваре в панических своих рейсах — с буфета на перегородку, с люстры на телефон, с карниза кафельной печки на полку с сочинениями Байрона — так загадить обе ее комнатки, что тут же был изгнан с позором.)
Иногда казалось, что перед нами своеобразная приемная зверюшек доктора Айболита, расширенная — от зайчиков с перевязанной лапкой или гиппопотама с зубною болью, — на много взрослых подбитых жизнью самолюбии, горячечных принципиальных заблуждений, жертв случайных творческих невзгод или носителей биографий, пожизненно отмеченных печатью неудачников.
Безобидность этих зайчиков с перевязанными лапками чаще всего была, конечно, более чем относительной…
Достаточно вспомнить, что именно здесь, у Нунэ, наравне с так и не вышедшими «в люди» серебристо-седым актером «Габриэлем» в черной бархатной рубашке или угрюмым изобретателем «Васей», я впервые встретил (и очень полюбил) такого неутомимого упрямца и принципиального бойца, как Казимир Малевич, в период его очень ожесточенной борьбы за направление института, которым он достаточно агрессивно заправлял[215].
Но трудно переоценить все моральное значение атмосферы этих вечеров для искателей, особенно крайних, а потому особенно частых в своем неминуемом разладе с повседневным порядком вещей, с общепринятой нормой искусства, с его узаконенными традициями.
Самое же главное было в том, что здесь каждый укреплялся в осознании того, что делу революции нужен всякий. И каждый прежде всего именно в своем неповторимом угловатом индивидуальном виде.
И что дело вовсе не в том, чтобы рубанком снивелировать свои особенности — о чем, улюлюкая, вопила в те годы рапповская ватага[216], — а в том, чтобы найти правильное приложение в общем деле революционного строительства каждому личному своеобразию. И что в неудачах и невзгодах чаще всего повинен сам: ошибаясь ли в том, за что не по склонности берешься, или в том, что переламываешь хребет собственной индивидуальности, потому что недостаточно старательно ищешь того именно дела, где полный расцвет индивидуальных склонностей и способностей является как раз тем самым, чего требует дело, за которое взялся!
И здесь на этом пути, в осознании этого, каждый находил себе моральную поддержку и помощь.
И не только словом.
Но часто и делом.
Так именно и было со мною.
Но Нунэ сделала больше.
Она не только втянула меня в весьма почтенную работу.
Она втянула меня в подлинное ощущение историко-революционного прошлого.
Несмотря на молодость, она сама была живым участником — и очень ответственным — подпольной работы предоктябрьской революционной поры.
И поэтому в разговорах с нею всякий характерный эпизод прошлой борьбы становился животрепещущею «явью», переставая быть сухою строчкой официальной истории или лакомым кусочком для «детективного» жанра. (Кстати сказать, самый отвратительный аспект, в котором можно рассматривать эпизоды этого прошлого!)
Ибо здесь дело революции было домашним делом.
Повседневной работой.
Но вместе с тем и высшим идеалом, целью деятельности целой молодой жизни, до конца отданной на благо рабочего класса.
Достаточно известна «непонятная» история рождения «Потемкина». История о том, как этот фильм родился из полстранички необъятного сценария «Пятый год», который был нами «наворочен» в совместной работе с Ниной Фердинандовной Агаджановой летом 1925 года.
Иногда в закромах «творческого архива» натыкаешься на этого «гиганта» трудолюбия, с какою-то атавистическою жадностью всосавшего в свои неисчислимые страницы весь необъятный разлив событий Пятого года.
Чего-чего тут только нет!
Хотя бы мимоходом.
Хотя бы в порядке упоминания.
Хотя бы в две строки.
Глядишь и даешься диву.
Как два, не лишенных сообразительности и известного профессионального навыка, человека могли хоть на мгновенье предположить, что все это можно поставить и снять! Да еще в одном фильме!
А потом начинаешь смотреть на все это под другим углом зрения.
И вдруг становится ясным, что «это» — совсем не сценарий.
Что эта объемистая рабочая тетрадь — гигантский конспект пристальной и кропотливой работы над эпохой.
Работы по освоению характера и духа времени.
Не только «набор» характерных фактов или эпизодов, но также и попытка ухватить динамический облик эпохи, ее ритмы, внутреннюю связь между разнородными ее событиями.