Однажды сижу у А. П., вдруг звонок по телефону. Зичи, он же студент Авдеев, предлагает устроить два спектакля в Гурзуфе, говоря, что необходимо внести за театр 50 рублей и на остальное (афиши и прочую рекламу) требуется еще 50 рублей. А. П. сказал: «Слушайте, я бы вам дал денег, да ведь вы их пропьете и никакого спектакля не устроите». Я убедил его, что спектакли будут и я ему сейчас же, как сыграю, с большой благодарностью верну деньги. Он дал мне 100 рублей, прося возвратить их непременно, и прибавил, что денег у него очень немного.
Как раз в это время Назимова отправилась на сезон в Вильно к П. П. Струйскому. Через десять дней состоялся первый спектакль в Гурзуфе. Сбор был полный. На другой день утром я был на репетиции второго гурзуфского спектакля и во время антракта зашел в ресторан курорта, попросил бумаги, конверт и написал письмо Назимовой в Вильно. Заклеивая конверт, я обрезал язык. Товарищ Авдеев-Зичи, увидав это, заволновался и сказал, что сейчас же надо дезинфицировать язык, в виду возможности заражения. Он взял в буфете полный бокал водки, дал мне его и просил опустить язык в водку и подержать не менее минуты. Я держал, держал, да и не сдержался; оторвался от бокала и, сказав окружающим меня товарищам: «Мой больной язык пьет за ваше здоровье», — выпил наполненный бокал и велел буфетчику накрыть стол на всю компанию и заморозить побольше шампанского. Мы перепились до того, что отменили спектакль и пешком отправились в Ялту за неимением средств для переезда. Антону Павловичу так денег я на этот раз и не отдал. (Отдал их позже, как расскажу дальше.)
В это время приехал в Ялту Л. О. Шильдкрет и уговорил меня отправиться с ним в поездку по Крыму и Кавказу, прося приготовить новую роль Алеши гимназиста в пьесе Найденова «Дети Ванюшина». Роль после трудностей Достоевского мне удалась сразу. Кстати, в ней я дал несколько новых штрихов, взяв из своей же манеры работать на манжетах. В первом акте, когда Алеша достает карточку своей возлюбленной и начинает декламировать стихи, я ввел в роль деталь — быстро снял манжет и на нем стал записывать продолжение стихотворения, как бы выдавая его за внезапное сочинение собственных стихов, нахлынувших вдохновенно. С тех пор многие актеры играли так же.
Поездка продолжалась месяца три. В Батуме произошел прискорбный случай. Л. О. Шильдкрет поссорился с моим приятелем актером Ждановым, который был и моим казначеем, то есть следил, чтобы меня, игравшего на процентах, дирекция, благодаря моей беспечности, не обманывала. Шильдкрет знал его большую неподкупность и порядочно недолюбливал. И вот когда вся труппа была уже на пароходе и через полчаса должна была отправиться из Батума в Керчь, я подъехал к пароходу и застал такую сцену. Шильдкрет кричал Жданову: «Я не желаю, чтобы вы ехали с нами после вашего оскорбления (я застал конец ссоры), и предлагаю вам слезть с парохода». Я приехал очень возбужденный, возмутился криком Шильдкрета и объявил, что не поеду дальше, сказав Жданову и другим, желающим остаться со мной в Батуме, чтобы они покинули пароход. Со мной сошло с парохода пять человек, остальные уехали в Керчь. Обсудив создавшееся положение, я решил послать в Керчь полицеймейстеру, хорошему моему знакомому, 3000 рублей для ликвидации поездки, чтобы актеры получили за два месяца жалованье и дорожные до Москвы. Деньги эти были у меня последние. На мое несчастье был страшный шторм, которым пароход занесло в Феодосию, вместо Керчи. Актеры в это время успели послать коллективную жалобу Театральному бюро, прося выручить их из беды. Театральное бюро, бывшее «под августейшим покровительством», прислало мне в Батум запрос, правда ли, что я покинул труппу, оставив ее без всяких средств на произвол судьбы в ужасном положении. Я ответил: «Не состоя членом вашего бюро, не желаю давать вам объяснений моих поступков, в которых остаюсь верным себе, а бюро, находящееся под лицом высочайшим, пусть подлецом и остается». Телеграмма эта, как меня уверяли, находится до сих пор в Театральном обществе и сохраняется, как смеясь говорили мне, для моего некролога.
Из Батума я поехал прямо в Вильну, там сыграл несколько спектаклей в труппе Струйского. Туда на имя А. А. Назимовой было получено письмо К. Д. Набокова с просьбой сообщить мне, что пьеса «Привидения» переведена, но что цензура ни в каком случае не разрешит ее. Я сейчас же поехал в Петербург прямо к Набокову. Перевод меня удовлетворил, и свою роль я тщательно исправил. Набоков, имея большие связи, опять поехал к цензору И. М. Литвинову. Тот ему ответил: «Разрешить не могу». В это же время и Московский Художественный театр хлопотал о разрешении и получил тот же ответ. Роль меня захватила уже до того, что я ни о чем другом и думать не хотел. В разрешении пьесы я не сомневался, веря в какой-либо случай, и только как всегда меня мучили сомнения, удастся ли мне эта новая роль.
Мне для работы требовалось одиночество, полное одиночество. В это время открывался в Петербурге Новый театр на Зелениной улице[99]. С директоршей этого театра В. А. Неметти я встретился на обеде у С. С. Трубачева, и она предложила мне подписать с ней контракт на два — на три месяца моих гастролей. Соблазнила она меня авансом в 1500 рублей, убеждая поехать за границу и в тишине и уединении отдаться новой роли. На другой день я предложил ей подписать следующий контракт: «Я, Орленев, свободный художник, вступаю в труппу Неметти гастролером на два месяца, играю по моему усмотрению, когда мне заблагорассудится, имея право отказываться от всякой неподходящей для меня роли».
Получив аванс, я, вместе с Назимовой, отправился в Вену, оттуда в Венецию, Милан, и, наконец, остановились мы на озере Комо, в местечке Белляджио. За границей я ничего путем не видел, все время мучительно и напряженно работая над ролью Освальда. Надорванная душа моя томилась вдохновением, властный голос призывал к каким-то новым формам, а я ничего не мог придумать, мысли мои были затуманены, какая-то жгучая тоска сжимала мне сердце… Измучили меня также и материальные обстоятельства. Неметти обещала мне прислать за границу еще 500 рублей, а сама уехала в Финляндию, не сделав, как оказалось, распоряжения о присылке мне денег. Уезжая из Петербурга, я на всякий случай попросил моего большого приятеля заложить мои оставленные у него на хранение вещи, когда он получит мою телеграмму, и прислать мне деньги немедленно по указанному мною адресу. Я послал три-четыре телеграммы — и ни звука в ответ. Как после выяснилось, он вещи мои заложил и, вместо отправки денег по адресу, проиграл их на скачках. Положение мое было отчаянное. Счета в пансионе ежедневно подавали и отравляли ими всю прелесть природы и очаровательные пейзажи.
Работать в таком удрученном состоянии было невозможно, и я решился на последние деньги разослать в Россию телеграммы с предложением своих гастролей, ставя непременным условием присылку аванса не менее 500 рублей. Послал я в Одессу к Владыкину, в Мелитополь к Омарскому и в Екатеринослав к Курскому. И от всех трех был получен благоприятный ответ с просьбой немедленно телеграфировать, когда выезжаю и какой пьесой начинаю гастроли. Таким образом я получил аванс от троих предпринимателей в 1500 рублей и, конечно, сейчас же отвел душу, измученную столькими тяжелыми переживаниями. Очень захотелось забвенья, хотелось скорее вырвать из себя скорбное и мучительное настроение… Дня три я пил и безумствовал. Назимова от моих буйств уехала в Петербург, а я продолжал кутить. Уехал с какой-то компанией в Вену, там, встретившись в каком-то ресторане с К. В. Бравичем, занял у него 100 рублей и отправился в Екатеринослав через Волочиск отыгрывать взятый аванс[100].
Сыграв в Екатеринославе шесть-семь спектаклей, поехал в Мелитополь и там просидел довольно долго, переиграв по нескольку раз весь свой малочисленный репертуар. Меня уговорили сыграть в «Грозе» А. Н. Островского Тихона, а также в «Лесе» Аркашку. Помню, после «Леса» мне устроили маленький банкет, и я, возвращаясь домой часов в шесть утра, был перепуган каким-то неестественным лаем… Я шел один, осмотрелся кругом, нет нигде ни одной собаки, а лай все продолжается. Вдруг впереди я заметил необъятную фигуру, высовывающуюся из окна избы — хохочущую и скрывающуюся обратно… Я остановился заинтересованный. Так повторилось несколько раз. Я подошел ближе, — широкая физиономия, узнав меня, разразилась неистовым смехом и, замахав рукой, скрылась. Что-то знакомое почудилось мне. Через минуту ко мне выбежал актер, накануне в «Лесе» игравший Восмибратова, и с хохотом, весь какой-то сияющий и несуразный, бросился ко мне, расцеловал меня и стал до боли жать мне руки. Я насилу вырвался и просил объяснить, в чем дело. Он мне сказал, что вчерашняя пьеса «Лес» так всего его взбудоражила, что он решил ее взять к себе на дом и переписать ночью всю целиком. «Сижу, пишу, как дойду до сцены Аркашки, как вспомню вас, так и зальюсь, не могу сдержаться». — «Так зачем же вы в окно-то отсмеиваетесь и на прохожих ужас наводите?» — «Да у меня в избе-то жена спит да и девочка двухлетняя — я потревожить их боюсь, вот в окно-то и отхохатываюсь». Впечатление от этой необъятной фигуры и его добродушной, беспечной улыбки было непередаваемое. Я с ним с этой минуты подружился. Много и долго беседовали мы с ним по ночам, я рассказывал ему о своей жизни, о достижениях, страданиях и исканиях и о дальнейших планах, заветных и любимых. Проникшись моими мечтами, он просил меня дать ему возможность работать со мной, и я записал его адрес с тем, чтобы непременно в будущем его взять с собой. Это был Илья Матвеевич Уралов, начинавший свою карьеру на маленьких ролях в украинской труппе в Мелитополе и случайно, за неимением исполнителя в труппе Омарского, сыгравший со мной Восмибратова.