Мне был предложен тотчас же после спектакля товарищеский ужин, но я, после пережитого, чувствовал себя разбитым до изнеможения и хотел остаться один. Отдохнув с четверть часа по своему всегдашнему обычаю — на руке, как часто дремал, напившись в ресторане, затем встряхивался и снова загорался, — я внезапно проснулся и увидал, что я один в большой уборной, кругом полная тишина. Я задумался опять, но не надолго. Вдруг сверкнула мысль: «Где-то мой милый Сашенька!» А он поджидал меня в уборной рядом, и не успел я подумать о нем — он с очаровательной своей улыбкой стоял передо мной. Мы крепко с ним обнялись и сейчас же понеслись в ресторан. В ресторане Гранд-кафе нас почтительно встретили слуги, уже успевшие нас полюбить. О чем мы только с Сашею не переговорили в эту ночь; я рассказал ему о моих дальнейших планах, о которых мечтал. Я Сашеньку звал в свою деятельность, мне казалось, что он, пылая ко мне трогательною любовью, проникнется моими идеями и пойдет за мной, отдав все силы и весь свой энтузиазм театральному творчеству.
Уже на рассвете мы ушли из Гранд-кафе. Я очень хотел пойти домой и сразу залечь спать, без всяких дум и мыслей, но Мгебров, пылкий и возбужденный, не хотел идти домой и привел меня к памятнику Ибсена поклониться тому, который помог мне поднять высоко знамя русского искусства в чужом отечестве. Я в изнеможении прислонился к скамейке, стоявшей близ памятника, и внезапно заснул. На другой день мои актеры, которые, как оказывается, следили за нами, не выпуская нас из вида, нарисовали мне такую картину. Я лежал на скамейке бульварного сквера, как мертвец, под памятником бессмертного Ибсена, а надо мной Саша Мгебров держал неистовую речь на норвежском диалекте перед толпой, собравшейся вокруг скамейки, и заворожил ее до того, что полисмены долго не могли ее отогнать.
На другой день, в полдень, приехали с визитом режиссеры и администраторы. Они приехали депутатами от дирекции театра «Национале» и привезли мне гонорар за вчерашний спектакль. Я ни о каком гонораре и не говорил ни с кем и был удивлен, но не отказался, а просил назначенную мне сумму истратить на венок Генрику Ибсену от России. Они с трогательной благодарностью согласились исполнить мою просьбу, но все-таки не оставили меня без дивного и оригинального подарка: мне поднесли в футляре трубку Генрика Ибсена, которую он подарил им в первое представление его пьесы «Привидения» и с которой с тех пор играли все норвежские Освальды (а я не знал об этом и играл со своей трубкой, очень похожей на трубку Ибсена). Когда они мне ее преподнесли, я чуть не расплакался, как мальчик, от такого драгоценного подарка, и обещал до самой смерти играть только с этой, освященной Генриком Ибсеном трубкой.
Я уже собрался было ехать в Россию и бросил сразу пить, промучившись два дня. Как и всегда, я потянулся к новой роли — на сей раз к роли Бранда в самом его отечестве. Я мечтал бродить по горам, разъезжать по фиордам, чтобы полной грудью набираться брандовского духа и смешать его дух с моею чистой любовью к его могучему образу. Тут вдруг бессонной ночью во мне зашевелилась мысль и до утра меня терзала своей настойчивостью: иди и проси всю норвежскую братию о постановке «Бранда» в их давно сыгравшемся ансамбле. Моя мысль очень понравилась моим актерам, и вот с Мгебровым мы отправились в норвежский театр позондировать почву. «Это совершенно невозможно!» — говорили нам все в один голос, к кому мы ни обращались с этой просьбой о постановке для нас, русских актеров, «Бранда». Норвежцы опять составили разговорные комиссии и большинством решили: это невозможно потому, что все декорации, бутафория, мебель и костюмы давно уже запакованы и отправлены в загородные склады; откупоривать ящики и создавать все наново нет никакой возможности, а главное препятствие — это отъезд за месяц до нашего приезда единственного норвежского исполнителя роли Бранда, актера Аиде, на отдых в один из английских курортов. Кто-то из моих приверженцев, — подозреваю я госпожу Реймерс, мою мать Альвинг, — послал телеграмму Аиде на английский курорт, и тот поколебал решение норвежцев своим согласием приехать для меня из отпуска. Его телеграмма перевернула все упорные решения, и они согласились поставить «Бранда». Я жил теперь, не замечая ничего и ни о чем не думая, в каком-то радостно-счастливом тумане, безжалостный ко всем, кто не сочувствовал этому моему бесконечному хотению.
Из России были получены номера «Русского слова», в которых были помещены телеграммы из Норвегии. Это было уже после хвалебных рецензий всей норвежской прессы. У меня до сих пор имеется рецензий, переведенная Левиным на русский язык, — это статья того самого строгого критика, которому я не подал руки, когда Левин знакомил нас в ресторане. Он писал: «Элеонора Дузе и Поль Орленев — два истинные гениальные толкователи Генрика Ибсена, но Элеонора Дузе в изображаемой ею норвежке не может освободиться от своей родины Италии, и ее Ревекка в “Росмерсхольме” была итальянкой, а Поль Орленев создает в Освальде норвежца, воспитывавшегося в Париже». В «Русском слове» телеграммы из Христиании гласили: «Победа русского искусства в Норвегии», вторая: «Гений толковал гения»[140]. Но, конечно, больше всего меня радовала статья обиженного мною критика; он оказался, даже после нанесенного ему мною жестокого и несправедливого оскорбления, великодушным, беспристрастным и благороднейшим критиком.
В конце недели появилась афиша «Бранда», и, увидев ее, я взволновался. Я так признателен был артисту Аиде за его благожелательное отношение ко мне и с нетерпением ожидал его приезда. Я жаждал поскорее познакомиться с постановкой, от которой на родине Ибсена я ждал чего-то яркого, громадного, всенародного. Такое зрелище, как «Бранд», должно было, по-моему, вызвать у всех зрителей экстаз. Ох, как билось от этого ожидания мое сердце! Наконец-то я узнал, что сегодня утром приехал Аиде и прямо с вокзала отправился на репетицию. Я, отдаваясь во власть стремительности своей натуры, бросился немедленно в театр и, точно прилетев туда на крыльях, спросил: «Где Аиде?» Когда мне показали его, я бросился в его объятия, благодаря за то, что он, не останавливаясь ни перед чем, приехал для меня, чтоб доставить мне радость.
Репетиций было всего три, потому что пьеса эта много раз почти у всех была сыграна. Наконец наступил спектакль, я старался всего себя взять в руки, чтобы не нервничать и быть по возможности спокойным зрителем, чтобы не разочароваться в своих преувеличенных ожиданиях. Но мне сразу был нанесен жестокий удар. Когда увидел я Аиде при первом выходе, меня охватила сначала какая-то мучительная тревога, и я едва мог дослушать первую сцену. Помню, я опустил свою голову на руки, заткнул уши, чтобы не слышать его резких, крикливых звуков, и не мог долго прийти в себя от ужасного, в гриме Аиде, образа Бранда; хотел сперва сбежать, куда глаза глядят, а потом всей силой своей воли заставил себя выпить отраву чаши до конца. Итак, от начала до конца его исполнение роли Бранда легло тяжелым гнетом на мою душу, и я с безнадежным отчаянием изнемогал от душевной усталости, в которую ввел меня ужасным Брандом Аиде, пользующийся на своей родине большою славою. Тот образ Бранда, в котором, как я представлял себе, воплощалась вся святость и все страдания человечества, был снижен, опошлен, и Бранд этот до того мне опротивел, что я решил больше им не заниматься. С кровью сердечной я отрывал от себя работу над ролью, когда мой труд над ней уж приближался к завершению. Перед своими разрушенными мечтами я испытывал тупое отчаяние. С такой разбитою душою я возвращался в Россию, стараясь забыть о «Бранде», и даже просил товарищей не напоминать мне о его существовании. Я возвращался в Россию без всяких средств. Нужда и тяжелый труд ожидали меня на моей родине.
«Поворот к нищете» — Приезд в Москву. — Отъезд в Рязань — Новые знакомства. — Сызранский пожар. — Катастрофа. — В Пензе. — Снова «Бранд». — Набор труппы. — Выезд в Христианию. — Гастроли в Христиании. — Сборы в Америку. — Крушение плана. — Возвращение в Россию. — Снова на гастролях. — Первый спектакль «Бранда» в Феодосии. — Неуспех «Бранда». — Т. П. Павлова.