«Поворот к нищете» — так хотела в это время моя «судьба».
Как говорят бродячие веселые актеры: «Играли — веселились, подсчитали — прослезились». Я ехал через Ковно и дал телеграмму Е. А. Рюмшиной, прося ее встретить меня на вокзале. Увидав меня на вокзале в Ковно в таком удрученном, почти болезненном состоянии, она стала уговаривать меня погостить у нее в ее маленьком домике хоть несколько дней, чтобы немного оправиться. Я согласился с большой благодарностью и поручил одному из своих товарищей, которых я вез на свой счет из Христиании, приехав в Москву, послать Орлову в Рязань открытку, чтобы он предложил рязанскому антрепренеру несколько моих гастролей. Отдохнув в Ковно у милой Рюмшиной в ее маленькой, но такой светлой и уютной комнатке, я попросил у нее десять рублей на дорогу и выехал в Москву. От старухи Рюмшиной я уезжал опустошенный и бездомный.
Это чувство было мне знакомо: с детства у меня была беспечная жизнь бродяги, и, оглядываясь на свой путь, я часто утешал себя тем, что чувствовал себя зато беззаботным и свободным, как птица. Но теперь было иное: созданный мной идеальный образ Бранда был как бы уничтожен… Я даже не пошел к Аиде проститься, чтоб не протянуть ему руки, — так сильно он осквернил обожаемый мной в то время образ. Работая над Брандом, я исчерпал все свои силы, и меня теперь в глубоком одиночестве охватывала нестерпимая печаль от неисполнения замысла; я ощущал в себе какую-то глухую, сверлящую боль несвершения… И все это после «победы русского искусства в Норвегии!»
Я приехал в Москву в девять часов утра, взял носильщика. Он получил багаж, отнес и положил на извозчика, у которого я занял рубль, говоря, что у меня нет мелких денег, мы разменяем деньги по дороге, и отдал этот рубль носильщику. Приехал я в гостиницу, — помню, на Сретенке был второго разряда «Гранд-отель». Занял небольшой номер, а извозчика оставил ждать у подъезда. В коридоре мне встретился знакомый комиссионер, и я, позвав его в свой номер, достал из чемодана две пары платья, завернул их в простыню и отправил его на моем извозчике в ломбард. Он привез мне 29 рублей с копейками. Я расплатился с извозчиком и с тем же комиссионером послал в Рязань Орлову телеграмму с моим адресом, прося ответа насчет моих гастролей. К вечеру получил от его антрепренера телеграмму: «Благодарю, условия ваши принимаю, завтра телеграфом получите аванс. Телеграфируйте о выезде, встретим. Михаил Судьбинин». Получив аванс, немедленно выехал в Рязань.
Там была хорошо сыгравшаяся труппа. Я играл через день, делая большие сборы, и вел на этот раз жизнь трезвую, потому что встретил глубоко понявшего меня молодого актера — помещика Граббе. У него после смерти отца осталось имение под Сызранью. Мы с ним близко сошлись. Его псевдоним был Топорнин; он был начинающим, но очень ярким и талантливым актером. Больше всего обрадовало меня то, что мои давние идеи о бесплатных крестьянских театрах его так же страстно захватили; он только и мечтал об этом, прося меня взять его в это дело, а сам предоставлял в мое распоряжение средства на постройку летнего бесплатного театра под открытым небом в своей деревне.
Ко мне всем сердцем привязался в труппе один почтенный и одинокий человек прекраснейшего сердца и возвышенной души. Он был немолод, но горел при моих рассказах о будущем театре, светлом и свободном, в котором мы создадим братскую коммуну не на словах, а на деле, и все силы свои отдадим не сытой, богатой публике, а бедному, забитому крестьянству. Все время Горский-Ченчи, — такова была его фамилия, — благоговейно прислушивался к моим речам и в конце концов просил и его принять в это прекрасное дело. К нам же примкнул привезенный мной через Христианию из Нью-Йорка В. П. Касьянов, который моей идеей горел еще на острове нью-йоркском и теперь всею душою рвался за мной. Этому делу решили отдаться еще два актера — братья Орловы. Один, Николай, возил меня в Америку, второй же Орлов, Константин, играл в Рязани героев-любовников, имел большой успех и все же предлагал, не откладывая в долгий ящик, ковать железо, пока горячо. Вот и напророчил он нам пожар…
Закончил я свои гастроли в конце рязанского сезона и на другой день собрался с Топорниным-Граббе ехать в его деревню. Ехать нам надо было на Пензу, там была пересадка. В Сызрани мы остановились в гостинице и вечером пошли всей компанией в летний театр, где играла драматическая труппа. Посмотрели спектакль и пошли нашей же компанией ужинать в театральный ресторан, находящийся в саду театра. Разгримировавшись, многие из игравших в театре актеров, среди которых были и наши знакомые, подходили к нам, с любопытством расспрашивали меня о моих гастролях в Америке и Норвегии. Потом к нашему столу подошел и сам антрепренер и, узнав, что я свободен, пригласил меня сыграть через неделю в Пензе в его летнем театре несколько спектаклей. Я объявил, что если он даст 200 рублей авансу, то я согласен. Он сказал, что завтра рано утром он мне сам принесет в гостиницу аванс и там подпишет контракт. Топорнин-Граббе послал своему управляющему имением телеграмму о присылке двух парных колясок и заготовке комнат в его доме для пятерых артистов. На следующий день я подписал контракт и получил аванс, и этот день провели мы, в ожидании завтрашней присылки из имения экипажей, опять за горячими разговорами о деревенском театре. Разошлись по своим номерам и спокойно улеглись.
Проснувшись на другой день, по обыкновению моему, очень рано, — я спал всю ночь с открытым окном, — я заметил, что почти вся комната наполнена каким-то едким дымом. Дело происходило в конце июля 1906 года[141]. Наскоро одевшись, вышел я в коридор: он был также весь наполнен дымом. Было жаркое лето, и, конечно, печи в коридорах и номерах не затапливались. Из номеров испуганно выглядывали и выскакивали в одном белье и другие жильцы, и все тревожно спрашивали: «Где, отчего горит?» Ко мне сбежались актеры. Орлов побежал на улицу и вскоре вернулся страшно бледный: «Вся Сызрань в огне!» Началась паника.
Все разбежались по своим номерам и стали выносить на улицу вещи. Улица была полна перепуганным народом. Крики: «Горим, горим, спасите!» Обмороки, истерики женщин. Во всех церквах бил набат, раздававшийся каким-то страшным гулом. Мы все стояли растерянные и смотрели, что собирались делать горожане. Многие, взяв узлы и корзины на плечи, пробирались в соседнее поле. Мы к ним присоединились и, подняв на спину вещи, тронулись за ними в поле. Там уже было много народа. Мы уложили на траву все свои пожитки, уселись на земле и стали прислушиваться к разговору горожан, находившихся рядом с нами.
Там мы услышали подробности начала пожара. Близ города Сызрани приютилась маленькая крестьянская избенка и около нее сарай и сеновал. Крестьянка средних лет варила смородинное варенье. В избе же находилась годовалая девочка и, проснувшись, начала орать благим матом. Крестьянка побежала к ней и, не заметив, что задела ногой за жаровню, скрылась в избе, а в это время от опрокинутой жаровни успело загореться крыльцо избы, и сильным ветром стало разносить огонь. Когда бабенка выбежала из избы, сарай и сеновал уже горели во всю. Ветер в этот день был сильнейший и разносил огонь по всей Сызрани. Все растерялись, пожарных не успели вовремя предупредить, да они по своей охоте бросились прежде всего спасать кабаки и винные склады — им до горожан дела было очень мало. Вот маленькая причина, от которой сгорела вся Сызрань.
Мы просидели в поле больше трех часов. А народу из города все прибавлялось, приезжали уже в телегах, нагруженных вещами погорельцев. Мы узнали, что один вокзал сгорел дотла, но другой, дальний, еще цел. У нашего героя-любовника, который никогда не напивался досыта, явилась мысль нанять освободившуюся телегу на дальний вокзал и перевезти все наши вещи, так мы и сделали. Сторговались и поехали потихонечку, шажком.
Проезжаем какими-то убогими маленькими деревеньками с закопченными избами, встречается много пьяных: все трактиры, кабаки и винные склады разбиты, и водка льется рекой. А мы все ползем, ползем, подвигаясь понемножку к вокзалу. На пути нас стали расспрашивать: «Да кто вы такие, не краденые ли у вас вещи?» Но мылили отмалчивались или отшучивались. Все больше и больше темнело, кругом полно всевозможных звуков, пьяного пения, бабьего плача, истерических криков и чуть не кликушества; становилось жутко, опросы встречающихся все чаще и назойливее: «Вы кто такие? Откудова? Стойте, стойте, что вы не отвечаете?» Обступают телегу, берут лошадь под узду. Наше состояние все тревожнее. Отвечаем: «Да мы из театра, мы погорельцы, представлятели, вон посмотрите наши вещи». А там действительно было несколько театральных костюмов. У меня костюм Фердинанда: я в Америке играл «Коварство и любовь». Меч торчал из корзины, не укладываясь в нее. Раза два нас, осмотревши, отпускали. Но чем дальше, тем было все страшнее. Стало совсем темно. Пьяных видимо-невидимо. И вот окружили нас бабы, озлобленные, оставшиеся без крова и пищи, с маленькими детьми, задержали нашу телегу, взяли лошадь за узду и начали скликать мужиков: «Мужики, мужики, идите сюда, вот они, поджигатели, вот они!»