Собрались мужики, начали обшаривать наши карманы, хватать нас за горло, раздались пьяные крики: «Бей, бей их, поджигателей!» Разгулявшаяся ярость встретила себе поддержку в возвращающихся обозах пьяных пожарных, которым крестьяне, а главное, бабы указали на нас как на поджигателей. В это время у Н. Орлова пожарный из жилета вынул золотые часы, сорвал золотую цепочку, ударил его по голове. Орлов упал. И тут нас начали бить. Бабы, идущие с пожара, били нас ведрами и коромыслами, а мужики бросали на землю и топтали ногами. Молодые парни, опьяневшие, стаскивали одежду с моих несчастных товарищей актеров. Касьянова приняли уже за мертвого и тащили топить в реку. Он был без памяти и не сопротивлялся. Ребята начали стаскивать с него брюки и говорить: «Все равно, он мертвый, ему на том свете не надо штанов, там не носят». Я все это прекрасно видел и слышал и, вспомнив из пьесы «Евреи» фразу Лейзера: «А я притворился мертвым с открытым ртом, так он плюнул мне в рот и ушел»; я тоже открыл рот, но чуть не погубил себя, едва не расхохотавшись.
В эту самую минуту, когда я лежал, притворясь мертвым, я опять обратился к «Бранду» и мысленно процитировал его слова: «Богом на подвиг я призван — он мне погибнуть не даст». В эту страшную минуту всего меня охватила какая-то жизненная сила, мальчишеский задор и веселье. Когда меня ударили ведром по голове, я ясно себе сказал: «Вот толчок твоим мозгам, и отныне ты опять думай о Бранде». Я это принял за посвящение в Бранды и, презирая всякую память о похоронившем его Аиде, сказал себе: «Павел, айда вперед, за работу».
Кончилось наше избиение тем, что на наше счастье в толпе оказалась сестра милосердия и, узнав актеров, с большой настойчивостью остановила — одна маленькая женщина — всю толпу и приказала нести нас в одну уцелевшую от огня избу. Положили нас, помню, на пол, под голову подложили мешки с сеном и овсом. Когда впоследствии знаменитый киевский хирург Базаров мне оперировал голову, он из раны вытащил много соломы, но я все равно от этого не поумнел. Так и сказал ему после операции. Перед ковыряньем в моей голове он предложил меня захлороформировать, но я отказался и только, стиснув зубы, уперся в ручки кресла, а стоявший сзади меня, тоже разбитый Касьянов, глядя на меня, упал в обморок.
Из Сызрани нас привезли в Пензу и некоторых актеров положили на излечение в лечебницу. А я и Касьянов улеглись в гостинице, и я там лежал с обритой и забинтованной головой, но и в разбитой голове моей шевелились одинокие и ведущие «вперед» мысли, которые были бальзамом, смягчающим невыносимейшие боли. С той минуты, как меня охватило желание вновь приняться за Бранда, я себе говорил беспрестанно: «Ты должен идти вперед, во что бы то ни стало».
В Норвегии, на празднике чествования Генрика Ибсена, я видел в театре еще более грандиозную пьесу, чем «Бранд», — «Пер Гюнт»; оркестром дирижировал знаменитый композитор Эдвард Григ. Его музыка навела меня еще в то время на мысль: «Не надо из “Бранда” вымарывать ни слова, а разделить пьесу на два вечера. Ведь в этот спектакль я смотрел лишь первую половину пьесы “Пер Гюнт”, так почему же не поступить мне так же и с пьесой “Бранд”»? Как только мы поправились от избиения, я решил заняться подготовкой к такому расширенному спектаклю.
По всей России и за границей, в Норвегии и даже Америке напечатаны были телеграммы: «Орленев и его товарищи во время сызранского пожара были приняты за поджигателей, и, растерзанных, их бросили в огонь». В Христиании норвежские артисты, как потом, по моем втором приезде в Норвегию, мне говорил Мгебров, справляли панихиду по «убиенном артисте Орленеве». Узнав про это, я решил: «Нет, Орленев в огне не горит, да и в воде не потонет». (Действительно, когда впоследствии, в 1911 году, я ехал из Либавы в Нью-Йорк, я попал на пароходе русского общества «Бирма» в такую страшную бурю, какую капитаны-старожилы не помнили уже больше сорока лет. А я не боялся и чувствовал себя прекрасно, опять повторяя мою любимую фразу из «Бранда»: «Богом на подвиг я призван, он мне погибнуть не даст».) В Пензе я вдруг получаю телеграмму из Америки: «Прокурор предлагает две тысячи долларов на излечение твоей головы, телеграфируй мне, куда перевести доллары. Алла Назимова». Я послал отказ с глубокой благодарностью доброму прокурору.
Но насколько были добросердечны американцы и норвежцы, настолько оказались грубыми и жестокими наши русские обиралы, эксплуататоры-антрепренеры. Мне этот, который дал аванс, всю душу истерзал, приставая начать гастроли в Пензе за взятый у него аванс. Больного, разбитого, тащил с постели. Без моего ведома выпустил афиши о моих гастролях. Доктора мне запретили вставать с постели, а он все продолжал мучить и запугивать судом, говоря, что я, благодаря выпущенным афишам, подрываю его кассу, так как публика берет билеты только на мои спектакли. Деньги, взятые авансом, давно уже вышли на общее мое лечение с товарищами, и никогда еще я не находился в таком бедственном положении. А «случай», как нарочно, не шел ко мне навстречу, так что в конце концов пришлось мне с забинтованной головой играть свои спектакли в Пензе[142]. Оттуда поехали, составив небольшую труппу, в Тулу, потом в Киев.
Понемногу набираю специально на пьесу «Бранд» подходящих актеров, по несколько человек на одну роль дублерами, и лучших из них и более подходящих фигурой и лицом оставляю. Все свободное время отдаю работе над «Брандом» и не только изучаю свою роль, но, вставая очень рано, прохожу роль с каждым актером отдельно и в то же время для уплаты жалованья моим товарищам играю повсюду — по городам и селам и маленьким железнодорожным станциям. Путь наметил я опять в Нью-Йорк через Христианию, чтобы и вся труппа прониклась норвежским духом.
Повернули из Севастополя на Шавли, где мы тоже сыграли несколько спектаклей, а оттуда в Либаву и Гельсингфорс[143], где я расстался с многими актерами, а с остальными, выбранными только для пьесы «Бранд», поехал через Або и Стокгольм на Христианию. Здесь, в Христиании, я сыграл с большим успехом шесть спектаклей своего репертуара (Освальда, Крамера, Раскольникова и Карамазова).
Мною был уже снят для спектаклей «Бранда» большой театр в Нью-Йорке, даже заказаны были пароходные каюты и деньги за них заплачены, но полученная телеграфная просьба Аллы Назимовой не приезжать в Нью-Йорк, чтобы не разбивать ее собственных планов (она решила остаться в Нью-Йорке, выучила английский язык и играла позже в собственном театре, ставши известной американской артисткой), разбила вдребезги мой план. Я опять вернулся в Гельсингфорс и продолжал работать над «Брандом». Эта работа, занимавшая ум и успокаивавшая душу, была единственной отрадою моего одиночества и тяжелых личных переживаний. Я представлял себе ясно Бранда в отдельных эпизодах пьесы. Вдруг в суровом его взгляде сверкнет, как звездочка, очаровательная нежность. Простым взглядом обнимал я всю глубокую и мрачную, тоскующую о великом подвиге и в то же время нежнейшую душу Бранда. Я знал, что под жестокою корой его внешности скрывается его подлинная душа, и нежная и деликатная. В Гельсингфорсе в витрине небольшого книжного магазина я вдруг увидел среди новых книг Генрика Ибсена в переводе Ганзена. Переводчика я знал давно и играл какую-то пьесу в его переводе. Сейчас же вошел я в магазин и попросил книгу. К великой радости моей, я нашел в этой книге одного только «Бранда». Я тут же, не успев даже купить ее, стал вслух читать поэму, чем очень удивил и продавца и бывших в магазине покупателей; наконец расплатился и быстро пошел домой. Сейчас же вслух прочел весь новый перевод. Перевод Лучицкой, бывший у меня до сих пор, был в прозе[144]; этот же, новый, в сравнении с тем был песнопением, и сразу у меня в душе родилась какая-то внутренняя песня.
Из Гельсингфорса мы отправились в поездку, составленную по громадному маршруту, со старым нашим репертуаром и в каждом городе играли по четыре-пять спектаклей. Мелькал, как в тумане, непрерывный ряд городов; разъезжая в общем вагоне, мы работали над «Брандом», покуда без всяких условных мизансцен, спевались лишь в тоне и в ритме, добиваясь общей гармонии. Жили мы в смысле уюта и питания неважно, но духом все были бодры и за любимой работой отдыхали. Я на каждой читке вел свою роль полным и сильным голосом. Голос я давал по-новому, и это всегда и в каждой роли мне разрывало связки, и часто я после сильных сцен хрипел, оборвавши голос. Потом, дня два говоря только шепотом, вновь голос поправлял и приступал опять к работе, все сильнее и громче читая монологи — я знал по своему опыту, что хрипота эта только временная; когда я совсем овладею ролью и буду в ней спокойно чувствовать себя, тогда мой голос не только вернется, но еще и одарит меня новыми звуками с большой лихвою.