В моей инсценировке план этой сцены такой. В моей декоративной конструкции, поставленной на все акты, были галерея и коридор на верхней площадке, где много раз появляется, по мере необходимости для трактования пьесы, Гамлет, — и многое ему становится понятным от виденного и услышанного им с верху галереи. Переставив сцены и сверху подслушав Офелию и ее сообщников Полония и короля Клавдия, я веду с ней бурно сцену, кончая уходом за кулисы со словами: «В монастырь, в монастырь». Оставшись одна, она читает свой трогательный монолог: «Какой погиб великий человек», уходит направо, и сейчас же с левой стороны вбегает мой взволнованный, бледный Гамлет и, тяжело дыша, вынимает меч, начиная монолог: «Быть или не быть». Переставив таким образом сцены, я нашел для своего Гамлета, любившего Офелию любовью громадной, большею, чем «сорок тысяч братьев любить ее могли бы», мотив самоубийства. Ее предательство, которое он с придуманной мною галереи подслушивает… — разбилась вся его небесная мечта о ней, и его охватила жажда смерти. Сыграв, как я уже сказал, монолог только в шестой спектакль в Ковне, я успокоился и продолжал все более углубляться в роль. Сильное напряжение всех моих духовных сил помогло мне найти в финале «Гамлета» «светлую новую Голгофу», которую я так ярко представил себе в моем почти безумном, возбужденном состоянии, что не вытерпел и побежал к Горскому, который жил в той же гостинице. Я прибежал к нему, как сумасшедший, в четыре часа ночи, взволнованный и весь дрожащий, и, разбудив его, стал восторженно с ним делиться своими новыми идеями. Я ему всегда прежде в отчаянии говорил, что последняя финальная сцена пьесы с четырьмя трупами: короля, Лаэрта, матери Гамлета и, наконец, самого героя всегда раздражала во мне художественную чуткость, и мое чувство меры страдало от финального момента величайшей трагедии, сводившейся к какой-то пошлой мелодраме. И вот теперь передо мной, вместо этого финала, стали вырисовываться новые образы, вскрывающие тайну всей этой великой трагедии… Возможность осуществить свое собственное новое искание захватила меня всего. В такие минуты я чувствую, что становлюсь более разумным и почти что ясновидящим. Бессознательно, одинокий и молчаливый, упорно чем-то подгоняемый, я шел вперед, не считаясь ни с какими условностями и надуманною театральной этикой.
В эту же ночь я решил немедленно полететь к А. С. Суворину, чтобы с ним поделиться всем тем, что переполняло мою душу, потому что я считал, что он всецело может меня понять и своим умом и сердцем воспринять мою работу: он бывал удивительно проникновенен, и в нем можно было найти поразительные контрасты; я чувствовал, что в нем так цельно совмещались великий человек и маленький ребенок. Страстная душа его, полная жажды впечатлении, артистическая его натура делали его подходящим учителем для такого неуравновешенного ученика, как я. Я приехал прямо к нему с курьерским поездом в десять часов утра. Мне сказали, что он две недели не встает с постели и никого, кроме докторов, не принимает. Я настаивал, что потревожу его всего пять минут и знаю, верю, что от того, что я привез ему нечто чудесное, он с постели встанет и будет чувствовать себя здоровым. Ухаживавший за ним его дядька Василий, зная, что меня Алексей Сергеевич очень любит, все-таки меня не допускал, сказав, что доктора ему запретили разговаривать. Тогда я в полном отчаянии закричал: «Пусти меня, я его спасу». После этих моих слов раздался громкий звонок. Василий пошел на зов Суворина и через мгновение повел меня к нему.
Суворин лежал в кровати и вперил в меня свой мрачный и печальный взгляд. Стараясь подавить свое волнение и сохранить спокойствие, я стал говорить ему о моем новом толковании нашего общего любимца, принца Гамлета. Старик немного прояснился и даже чуть-чуть приподнял свою красивую и патриархальную голову, но быстрым жестом я остановил его движение и сказал, что только в там случае, если он будет спокойно меня слушать, я все тихонько и подробно расскажу ему и даже изображу все, что я придумал, разработал и уже сыграл. Он кивнул мне головою в знак согласия, и я стал открывать ему все мои новые мысли, неожиданные для самого меня. Я говорил ему, что самое острое ощущение — это ощущение новизны; в этом источник многих чудесных открытий; что на мысль о «новом» Гамлете навели меня он и мой покойный отец; что это было толчком, трепетным инстинктом художественного предчувствия, и я дал Гамлету книгу, с которой тот, как и сам Суворин и мой отец, никогда не расставались. Во время моего рассказа Суворин точно преобразился и с просветлевшим лицом и горячим взором глядел на меня, и вдруг, подняв руку, нажал кнопку и пришедшему слуге Василию велел немедленно подать халат и туфли. С этого мгновения он уже не лежал больше на своей кровати, а я с увлечением продолжал бросать к его ногам целый водопад моих новых мыслей. Он попросил меня помочь ему подняться и подать его любимую и очень мне запомнившуюся палку, взял меня под руку и пошел со мной в тот самый кабинет, в котором мы с ним очень часто по ночам сидели и много говорили обо всем. Суворин опять позвал слугу Василия и просил позвать к себе жену. Анна Ивановна пришла и очень удивилась, увидав Алексея Сергеевича почти здоровым. Он с добродушным смехом заявил: «Смотрите, Анна Ивановна, как Орленев своим новым толкованием Гамлета меня загипнотизировал и вылечил от всех моих болезней». И он попросил меня рассказать и Анне Ивановне о моей работе.
Я стал подробно рассказывать о моей постановке, начиная с первого появления Гамлета на сцене. Когда выходят на сцену король, королева, Полоний и все придворные, то мой Гамлет идет не позади короля и королевы, а впереди, смешавшись только с небольшой толпой придворных; идет медленно, с поникшей головой, ничего и никого не замечая, машинально подходит к трону короля и медленно опускается на него. Король, королева, Полоний спускаются с лестницы. В толпе придворных замешательство. Король, уже направляясь к своему трону, вдруг замечает сидящего на нем Гамлета и делает знак рукой Полонию, который сейчас же, выводя Гамлета из его забытья, дотрагивается до его плеча и правой рукой указывает на стоящих внизу на нижних ступенях лестницы короля и королеву. Гамлет оборачивается и, увидав короля, чувствует смущение и как-то напряженно привстает и, медленно подойдя к своему стулу, стоящему около трона королевы, садится, прежде чем они успевают подойти к своим местам.
Прием норвежских послов, по моему толкованию, назначен поздним вечером, причем горят свечи и свисающие лампы. Это мне нужно было, чтобы в одной декорации без перестановок дать и следующую сцену, а главное, чтоб не выводить из напряженного состояния Гамлета, которому Горацио, Бернардо и Марцелло рассказали о появлении тени его отца. В моем задании было как бы «откровение в грозе и буре». Вводился сильный ветер, от которого распахиваются обе половины готического окна, гром, молния; ветром тушит все свечи, лампы и канделябры. И в полной тьме появляется в раскрытом настежь окне тень отца Гамлета. Такое настроение сохраняется до последнего момента, до той фразы, когда Гамлет, чтобы поднять меч, на котором давали свои клятвы о молчании Горацио и его товарищи, нагибается к земле, целует ее и говорит в моем толковании: «Земля все знает… Ну, в путь, друзья». Разбитый весь, изнеможенный от пережитого неожиданного открытия, он встает и кладет ножны своего меча-крестовика к себе на плечо крестом, а клинок меча берет в свою правую руку и произносит: «Распалась связь времен, о преступленье мировое, зачем, зачем меня на крест ты посылаешь?!» — Затем он, вкладывая меч в ножны и как бы неся на плече крест, со словами: «Ну, в путь, друзья, вперед», — идет на свою Голгофу.
Суворин сидел безмолвно, потом встал и взволнованным голосом сказал мне: «Какой вы исключительный по своим творческим переживаниям и порывам художник! У вас какое-то призвание открывать потайные двери творчества». Я рассказал ему о других моих нововведениях, приковывавших к себе внимание зрителей. Например, в сцене с бродячей труппой актеров во дворце я выводил нескольких их малолетних детей. Когда входят бродячие актеры, я говорю, по пьесе, каждому из них по приветливой фразе и сажусь в кресло у стола на первом плане, беру двух детей к себе, мальчика сажаю на правое колено и предлагаю одному из актеров читать свой трагический монолог направо от моего с детьми кресла, на авансцене, чтобы я мог в упор глядеть на мимику его лица. Он начинает свой монолог о Гекубе, я впиваюсь в него глазами и в это время глажу мальчика левой рукой по голове. Во время актерского монолога мальчик играет моим мечом, висящим около него, и то вынимает его из ножен, то опускает назад. Чтоб не отвлекать внимания от читаемого актером монолога и вместе с этим доставить радость мальчику, я вынимаю совсем из кушака свой меч с ножнами и, погладив мальчика по голове, отдаю ему. В это время, по ходу пьесы, актер захватывает меня своим монологом, я поднимаюсь с кресла, чтоб ближе разглядеть мимику читающего монолог актера, и в самом патетическом месте, где он плачет настоящими слезами, быстро подхожу к нему, ощупываю его наполненные слезами глаза и, указав рукою на показавшиеся и на моих глазах слезы, протягиваю ему руку со словами: «Вот тебе моя благодарность». Затем после нескольких фраз Гамлет выпроваживает всех находящихся на сцене и, оставшись один, читает сильнейший свой монолог: «Я один теперь». После слов: «О Гамлет, Гамлет, стыд, позор тебе, нет, дух мой, встрепенись, месть, месть ему, злодею!» — я бросаюсь к двери, в которую уже убежал король Клавдий, и только что хочу обнажить на короля свой меч, сначала останавливаюсь в страшном оцепенении, не найдя сбоку висевшего меча; вдруг бросаю взгляд на место у стола, где играл ребенок, вижу там прилаженный к столу меч, подхожу к нему, но по дороге задерживаюсь и поднимаю руку к небу. После минутной паузы, спокойный и почти торжественный, подхожу к мечу и, пристегнув его, сажусь в кресло и после глубокой паузы, как бы примирившись с провиденьем, начинаю почти шепотом свой монолог: «Размыслим».