Надрывный плач ишака перекрывает общий гомон.
На прилавке, под навесом, разложены багровые куски мяса, мухи раздражённо кружат над ними, да и покупатели тоскливо косятся на это богатство. Приезжие молча предлагают на продажу всякие шмотки, фамильные украшения. Почему-то лучше всего продаются часы.
У Рустама тоже появились часы. Он надевает их на манжет рубашки. В городе Рустама уважают. Его старший сын – чемпион республики по стрельбе, сейчас в армии снайпером. Я хвастаю, что живу в доме героя.
На противоположной стороне, недалеко от нас, – чайхана. Там, на подпорках, деревянный помост застелен коврами. Непривычные низкие столики. Вокруг них, полулёжа, располагались взрослые таджики. Возле каждого – отдельный фарфоровый чайник и пиала. В центре стола на блюдах красуются широкие ломти арбуза, лепёшки, грозди винограда «дамские пальчики».
Обычно такие чаепития длились с утра до полудня. В обед посетители расходились по домам, но после четырёх собирались снова. Так было заведено во всех чайханах главной улицы. Я смотрел, как завсегдатаи вытирают полотенцем распаренные лица и затылки, отщипывают виноградины и продолжают беседы. Они слушают друг друга внимательно, не перебивают. Должно быть, рассказывают что-то занятное, иначе не говорили бы ежедневно так подолгу.
Всё это было в диковинку.
Но почему они здесь, в чайхане? Вроде – здоровые дядьки: больной столько чая не выпьет. Разве не знают – идёт война. Почему не на фронте, как мой папа, как старший сын Рустама, как все? У нас – никаких вестей от папы, и ему неизвестно, где мы живём – и живём ли. Он сейчас наверняка снег топчет, обмотки мокрые, грудью землю меряет. А эти от горячего чая потеют… Отчего их не берут в армию? Если стрелять не умеют, могли бы окопы копать…
На такие обыкновенные, незаковыристые вопросы, никто толком не ответил. Тётя Фаня сказала:
– Возможно, они работают для фронта. Ты ведь не знаешь.
– Целый день пить чай – это работа?
– А может, не владеют русским языком. Как они поймут приказ?
– Копать окопы – язык не нужен.
– Но на фронте стреляют, а они ничему не обучены. Нельзя беспомощного человека подставлять под пули. Если это непонятно, спроси у мамы…
Но мама пожала плечами, отмахнулась – мол, ей своих забот хватает…
Мама работала с восьми до шести. Её устроили помощницей в хлебном магазине. Там она вскоре наловчилась делить буханку так ровно, что каждый кусок весил по четыреста грамм. Продавщице оставалось для пущей точности срезать уголок или давать довесочек. Нарезала мама на деревянной решетке. Снизу стоял поддон, крошки сыпались в него сквозь решетку. Продавщица насчёт этих крошек не возражала, наоборот, кивала своей завивкой – в смысле: бери, можно. Мы из крошек лепили мякиш, и, если его разделить на кусочки и поджарить – получались не просто сухарики, а хрустящая радость.
Я тоже проявил сноровку: на крыше нашего дома раскладывал плоские дольки дыни. За день жара вытягивала из них сок до последней капли, они скукоживались и превращались в волнистую вкуснятину, ничем не хуже, чем сладости на базаре.
Изредка мама успевала перед работой сварить кашу. Закутывала кастрюльку одеялом, и каша долго не теряла тепло. Я наскоро съедал верхнюю корку, одевал сестрёнку и отводил её к бабушке, вместе с посудой и сушёной дыней. Бабушка была довольна: дыню приберегала к чаю, малышку тут же брала на руки – для хлопот и утех.
А я – свободен как ветер. Иду, куда ноги ведут…
В парке на скамье два взрослых парня играли в очко. Я пристроился рядом, не мешал. Но тот, кто проиграл несколько раз подряд, вполоборота скосил глаза:
– Сделай, чтоб тебя искали.
Я понял – это относится ко мне, и перешёл за спину другого игрока. У него сразу получился перебор.
– Ты чё, по-русски не петришь?
Я повернулся уйти, но он вдруг цепко удержал за плечо.
– Стой, шкет! Плавать умеешь? Нет. Научим!
– Я не хочу!
– Хто тебя спрашивает?.. Он «не хочет»…
В парке только деревья и пустые скамейки. А заброшенный хауз близко, в нём, видно, не купались тысячу лет. Парни раскачали меня, как тряпичное чучело и на счёт «три» швырнули в чёрную воду. Смотрели, как барахтаюсь. Я захлёбывался, стучал по воде руками, будто плыву по-собачьи, собак тоже не учат… До боковой стороны хауза было недалеко, но брызги слепили, казалось, не дотяну…
Потом сидел на земле, облепленный мерзкой тиной, в ушах – шум…
Один из этих крикнул:
– Теперь не боись!
Я был убеждён: если не утонул, то обязательно умру от вонючей гадости, наглотался, как бочка… с этим жить нельзя…
Однако случилось обратное: пропал страх к воде.
Раньше я заходил в речку по щиколотку. Камушки пулял поверх течения. И всё. Зато теперь переходил вброд, как другие люди. Днём воздух раскалён до одури, а поток Вахша обжигает холодом, катит по дну опасные голыши. Тут неглубоко: разок-два окунёшься – и бегом на берег, дрожь колотит, а на мокром лице синие губы и улыбка.
В школу я не ходил. Не скучал по ней. Учебники пускай отдыхают. Но за год научился многому. Узнал слова, которые не должен говорить при маме. Убедился, что хлеб – главная еда, что деньги – самое сильное, за них даже верблюда купишь. Увидел, как возле клуба тайком, из-под полы, продают пакетики с «планом», видел: кто не дрейфит – ночует в парке. И я твёрдо верил, что дружки – это навечно, легче без руки остаться, чем предать…
И у меня в кармане уже звякали первые трудовые монеты.
Мы водились втроём: Костя из Смоленска, Светка из Ленинграда и я. А про Винницу они не слыхали, нет такого места в мире, ещё не построили. Конечно, мне обидно за город, в котором родился, но спорить не стал. Спокойно разъяснил: если им неизвестно про замечательный город, значит, я знаю больше, чем они, неучи.
Но мелкие подначки сразу забывались, не мешали нам, мы чувствовали, что спаяны навсегда. Дело было общее, однако придумала его Светка. И мы с Костей, не сговариваясь, признавали её первенство.
Она разделила Курган-Тюбе на три равные части, и каждый из нас рыскал на своём участке. Работа нехитрая, но отвлекаться на пустяки нельзя. Зырить надо, как птицы, чтоб самый малый закуток не прозевать.
Мы искали «бычки».
Оказывается, земля усеяна ими. Мы собирали по крохам остатки табака. Попадались окурки папирос, чаще – чинарики самокруток. Глаз стал намётан: даже если «бычок» затаился в тени дувалов или растёрт подошвой – он будет наш.
Когда набиралось три-четыре жмени настоящего курева, мы смешивали его с растолчёнными листьями тутовника. Главное, лист должен быть хрусткий, с желтизной. Тогда отличить его от настоящего табака невозможно.
Светка нашла и место для нашего промысла. В стороне от центра был подвал с фонарём над дверью и вывеской «Пиво – Воды». Насчёт воды не знаем, но вино, пиво и водка всегда имелись. Таджики туда почти не заглядывали. Но остальной народ не проходил мимо. Особо после работы – в пыльных сапогах, в замызганной робе, и кепка по самые брови. Такие шестиклинки были завистью всех пацанов.
Светка уверяла: мужчины, когда выпьют, их тянет закурить – привычка у них такая… И откуда она об этом знает? Я бы не додумался…
Мы сидели перед входом в подвал. С одной стороны я и Светка, а Костя – напротив, через дорожку. Каждый с торбочкой табака, с гранёным стаканчиком и рядом – нарезанные кусочки газет.
– Дяденька, купите у меня, пять копеек стакан!
– Не покупайте у него! Вот самосад из Пензы, лучше нет!
– Дяденька, у меня махорка довоенная!
И покупали. Скручивали «козью ножку». Махру уминали в желобок газеты. Привычно свертывали самокрутку, послюнявив языком край бумаги. Затем чиркали кресалом и осторожно дули на трут, где уже тлела первая искра…
Аптека
Городок был настолько мал, что на картах даже не писали его название. А звучало оно внятно и просто: Крыжополь. Имя, конечно, не громкое, так сказать, не песенное, но если вслушаться, – есть в нём некая игривость.