…В углу дедушкиной аптеки стояла бутыль, литров на двадцать, одетая в плетёнку из ивовых веток. В горловине бутыли туго сидела стеклянная пробка.
Взрослые были на кухне, готовились ужинать. Я подозвал Люсика.
– Слушай: сейчас я открою бутылку, а ты подойди и понюхай. Только сильно-сильно надо нюхать. Покажи, как сделаешь. Молодец!
Пробка не поддавалась. Я с трудом, двумя руками, всё-таки её выкрутил.
– Беги сюда! Нюхай!
Люсик послушно воткнул нос в бутыль. При этом он сделал такой сильный вдох, что плечи его вздёрнулись.
И – рухнул.
Я быстро закрыл бутыль и бросился в кухню:
– Там… Люсик…
Бабушка держала его на руках и кричала:
– Макс, что это?! Господи…
Дедушка с ходу определил: это нашатырь.
– Макс, он не дышит! Помогите!..
Дедушка, припадая на ногу, спешил к аптечной стойке. Моя мама уже бежала с кружкой воды. Бабушка мяла бездвижное тельце Люсика, словно мочалку.
– Макс, быстрее, он синеет! Люсик, Люсик мой…
Под этот крик я сбежал из дома.
…Прошла целая жизнь.
Но, вспоминая тот случай, всегда вижу: вздутое синее горло. Какой же я был гадёныш!
А ведь я иногда любил его.
Через годы забавно было слушать его фантастическую ложь о собственной персоне. О встречах с Фиделем Кастро, о бриллиантах, которые потом оказались стекляшками, и о прочей галиматье. Он прочёл невероятное количество книг. Точнее сказать – вдохнул. Книги были его воздухом. Но всё прочитанное никак не отразилось на незадачливой судьбе. Он жил в доме так, чтоб об него не спотыкались.
Его собственный сын временами шипел ему в лицо: я размажу тебя по стенке!..
Гоша
Голубячьи горы были засеяны минами. Трава там стояла густая, не мятая. Иногда слышался хлопок – и чья-то корова взлетала в воздух с разорванным брюхом. Хозяева, конечно, причитали, как на похоронах, боязливо ступали друг за дружкой к месту взрыва собирать раскинутые останки – не пропадать ведь добру.
Потом велись разговоры, что пастушка тоже шарахнуло, но остался жив, только ослеп. Так что холмы эти были безопасны лишь зимой, да и то при глубоком снеге.
В крыжопольскую школу я не ходил, знакомыми пацанами не обзавёлся, и, когда мама привезла из Винницы лыжи с палками, моя радость не имела предела. Я каждый день утюжил Голубячьи горы.
Первое время страх пронизывал от макушки до пяток: ведь под ногами ждёт взрыватель, готовый к действию, и ты летишь над ним сломя голову, лишь бы скорей закончился склон: считаешь, по дурости, что на равнине мин уже нет.
Но вскоре привык, риск незаметно утрачивал остроту, и думать приходилось только о лыжах. Учился подниматься в гору «лесенкой» и «вперекрест». Сам понял, как спускаться зигзагами, падал и начинал сначала. Подсказать никто не мог, вокруг безлюдные откосы. Наверно, у других не было лыж или времени. Зато у меня времени – навалом. Роскошь!
Но однажды с вершины холма заскользили две маленькие фигурки. Остановились невдалеке, и оказалось, что они старше меня, просто ехали на корточках, без палок. Тот, что покрупнее, подошёл вплотную:
– Эй, малявка, варежки тёплые?
– Это мои варежки!
Он крутанул мне руку, сдёрнул варежки и забрал палку.
– Две палки одному – это перебор.
– Ты чей? – окликнул второй. – Аптекаря? Хромой который?
– Он мой дед.
Второй помолчал. Одет он был легко, лицо худое, острое. Голос негромкий.
– Клин, верни барахло.
– Гоша, ты шо?! Это ж малявка…
– Я сказал: верни.
Клин швырнул варежки на снег, палку пульнул подальше.
– Если брешешь, ухи оторву, – пообещал второй.
Через несколько дней Гоша появился в аптеке. Чуть заметно кивнул мне. Оказывается, дед знает его давно, оттого подробно объяснял, когда принимать порошки, когда – микстуру. Я подождал Гошу на крыльце. Он выглядел озабоченно.
– Значит, не сбрехал?
– Ты что – болен?
– Не, это для тётки… Ты с кем водишься?
– Мы недавно здесь.
– Ладно, приходи.
Он разъяснил – где и когда они собираются.
Назавтра я нашёл то место. В сарае их было трое: Гоша, Клин и, как узнал потом – Севка, с замызганным лицом.
Клин глаза вылупил:
– Малявка, чего припёрся?
– Не шебути! – одёрнул Гоша. – Я позвал.
– На кой он нам?
– Имел бы мозги, – не спрашивал.
Кусок фанеры, прибитый к чурбаку, служил столом. Я сел на обрубок бревна, как все.
– В карты сечёшь? – спросил Севка.
– В подкидного могу. В покер. И в «реми».
– Чего-чего? Что за ремень?
Я объяснил: в «реми», чтоб сбросить карты надо собрать «тырцу»…
– На каком языке он вякает? – удивился Клин.
Гоша бросил в его сторону:
– А ты говоришь – «малявка»…
– Меня в поезде Саня научил… ещё в сорок первом.
– А папаня твой где?
– На фронте.
– В Ташкенте? – не унимался Клин.
– Сам ты в Ташкенте. А твой служил полицаем?..
– Ты, сучонок… да я тебя…
– Клин, усохни! Сядь! Сядь, говорю!
Севка чему-то обрадовался:
– Вот и кликуха тебе: Тырца!
Гоша согласился и предложил сыграть в дурачка. На кон ставили по десять копеек. Денег у меня не было, и Гоша дал взаймы рубчик мелочью. Как ни странно, я выиграл полтора рубля и вернул долг.
Так завязалась наша компания. Правда, у Клина в первое время была в мою сторону вражда, но спорить с Гошей он не пытался.
От Гоши я узнал: когда румыны драпанули из Крыжополя, наши войска ещё не пришли. И два дня ни комендатуры, ни милиции – полная свобода. В городе остались без охраны три склада: в одном – железные складные кровати, в другом – чистые листы бумаги, а в третьем – курточки-безрукавки на кроличьем меху, немцы носили их под шинелью. Народ мигом сообразил, отпраздновал безвластье: два склада бегом очистили, голые стены остались. А бумагу не тронули, какой из неё прок, толстенная, ни кулёк соорудить, ни закрутку, – слоновая называется.
– Сам понимаешь, – сказал Гоша, – сейчас в каждом доме хранят эти курточки. Здесь их продать трудно, все имеют, а на базар нести – боязно, застопорят по закону. И лежат курточки протухлые, с душком, одно беспокойство от них. Надо людям помочь, от лишнего избавить…
Меня ставили на атас. Было обидно, это работа для девчонок, но так решил Гоша. И, видимо, правильно сделал: я не вызывал подозрения – тощий мальчонка, гладкая чёлка, доверчивый взгляд, одет аккуратно. А что свистит иногда малолетка, так это птицами интересуется.
Зато руки цепкие: на ветке, как мартышка, раскачивался на одной руке и хватался за следующую ветку. И был самый лёгкий.
Вскоре уже Севка торчал на шухере. А Гоша с Клином подсаживали меня к форточке. Во многих домах фортки без защёлок, открыть окно не составляло труда.
Гоша всякий раз предупреждал: чужого не трогать, ищем только немецкие безрукавки. Говорил строго, негромко, но когда, бывало, срывался, становился бешеным, лицо белое, кидал, что попадало под руку.
Однажды Клин заначил серебряный портсигар, Гоша об его спину сломал стул. Потом растолковал:
– Если сцапают с безрукавками, можно сказать – все тащили, а мы что, – рыжие?..
При этом слове Севка опускал голову, он был конопат до ушей, лицо – будто птичьими какашками облеплено, и среди такого безобразия – чудо природы: круглые зенки чистой голубизны.
Гоша продолжал:
– А с портсигаром – верный шухер. Спросят – откуда взял дорогую штуку? Батя из лагеря прислал? Тогда садись, Клин, на три года рядом с батей.
У Гоши правило: всегда оставлял на месте пару курток, чтоб сбить с панталыку. Если хозяева обнаружат пропажу, значит, кто-то из своих постарался, – воры унесли бы подчистую.
Безрукавки были стёганые внутри, с мехом наружу. Продавали их в поездах, втихаря, из-под полы. Ехали до Вапнярки, иногда – до Жмеринки. Меня в поездки не брали. Клин сказал: