Я отвечал по билету сдержанно, сухо, не раскрашивая факты, чтоб не выглядеть словоблудом. Перечислил причины конкретного события. Не запинаясь, называл имена и даты.
История – единственный предмет, в котором я чувствовал себя уверенно. У отца в шкафу стояли разрозненные томики Ключевского, Соловьева, Карамзина. Не могу сказать, что прочёл их от корки до корки, но кое-что оттуда почерпнул. Особенно удивлял учебник русской истории Елпатьевского, ещё с ятями, изданный почему-то в Коломые. Листки – желтоватые от старости, хрупкие, с обломанными краями. Казалось, они истончали от тяжести содержания: почти на каждой странице – потоки крови, братоубийства, бессмысленная жестокость и вообще – ужасы, крайне не схожие со школьными пасторалями.
Но я берёг эти знания на будущее, был убежден: история – занятная штука, стоит на неё потратить годы.
Не знаю, что почувствовал экзаменатор, только его следующий вопрос не относился к учёбе:
– Фамилия у вас странная. Обычно на «о» кончаются украинские фамилии.
– Не всегда. Бывают исключения.
И тотчас мелькнуло: напрасно брякнул «исключения».
– Вы откуда приехали?
– Из Черновцов.
– Зачем? Ведь там есть свой университет.
Вот это финт! Мигалки его мутные ждут ответа. На такой подвох – что ни ответишь – плохо…
– Хочу учиться в Воронежском.
– Хотели, – сказал он и протянул зачётку.
Там стояла тройка. Жирная, брюхатая тройка.
Я было направился к двери, но задержался – терять больше нечего:
– Вы знаете, Василия Сурикова не приняли в Академию художеств, посчитали – не умеет рисовать. Шаляпина в Казани не взяли в хор, решили – слабый голос. У Ленина в аттестате зрелости, за подписью отца Керенского, все пятёрки, только одна четвёрка – по логике. У Менделеева была тройка по химии. И вы сейчас захлопнули передо мной ворота университета.
– И правильно сделал, – у него в глазах зажглись угольки охотничьего азарта. – Вы – нахал: рядом с кем себя ставите… Нам нахалы не требуются.
Уже за дверью пришли нужные слова, весомые, как плюха со свинчаткой в кулаке. Не те хлипкие потуги уколоть, что я промямлил, они ему только в удовольствие. Жаль, монолог на лестнице обычно никто не слышит.
Назавтра меня вежливо турнули из общежития. Благо, деньги еще имелись, и я поселился в гостинице при базаре. Во времена Гиляровского подобное заведение именовалось бы «ночлежкой», а сейчас висела вывеска «Колхозник».
Рынок обрамляла постройка, где на втором этаже сдавались койки, и у каждой на спинке был свой номерок.
Утром, когда я собирался уходить, сосед предупредил:
– Чемодан не оставляй. Сопрут.
Я был в том необветренном возрасте, когда каждому, кто старше меня на три дня, говорил «вы».
– Вам хорошо, у вас портфель, а мне чемодан таскать…
– Дело флотское: хочь – плыви, хочь – тони. Ещё ночевать придёшь? Тогда топай в кассу, зафрахтуй место.
Так мы познакомились. Звали его Степан.
На вокзале я сдал чемодан в камеру хранения.
После войны прошло уже семь лет, но в центре города ещё торчали обломки стен, искорёженные перекрытия. Бугристые пустыри, на месте прежних домов, тонули в половодье густого бурьяна, кое-где эти заросли пересекали тропинки. На углу Пушкинской и проспекта высилась обугленная домина с тёмными пустыми проёмами окон, прозванная местными «утюг».
А по центральным улицам катилась расчудесная жизнь. С афиши кинотеатра смотрело чеканное лицо Кадочникова. Крутили «Подвиг разведчика», и у входа, на дневной сеанс, собралась толчея бездельников.
По небу бежала безликая отара барашков. Внезапные рывки ветра взвивали отжившие листья, заигрывали с женскими подолами. Народ, как всегда, теснился в очередях, впритирку друг к другу, монолитом, чтоб посторонний не примазался.
– Вы крайний… за вами… а что дают?..
На лавочке худощёкий мужик лет пятидесяти, в гимнастёрке без погон, облокотившись на колено, смолил самокрутку. Один рукав у него был пуст, заправлен под ремень. Мимо сновали прохожие, но он не поднимал глаз, следил за огоньком своего курева.
Мне, как и ему, было уже некуда спешить. «Универ накрылся многочленом», – сказал бы знакомый математик. Придётся расстаться с умеренным климатом, и с девчонкой из Борисоглебска, и с мечтами о конспектах с надписью «истфак». А может, я не теми книгами увлекался? Ведь вычитал где-то: вся история – это история войн… Одной войны было достаточно…
В конце дня я встретился со Степаном, и мы спустились к базару. Торгового люда стало меньше. Пустующие ряды неторопливо обходили последние покупатели, и продавцы беззлобно общались с ними:
– Чего высматриваешь?
– Ищу говно за без денег.
– Вали отсель, шалопут.
Возле голубого ларька потрёпанная бабёнка за стакан пива пела:
И пританцовывала на месте.
– Дурочка с переулочка, – определил Степан.
Мы взяли пиво и встали поодаль от ларька. Степан держал кружку за донышко, пальцы у него короткие, плотные, с рабочей чернотой под ногтями.
Серая кепка, надвинутая на глаза, тельняшка под распахнутым воротом рубахи, к тому же – синие суконные галифе, заправленные в сапоги. Утром он протёр сапоги нижним уголком одеяла. Всё это никак не увязывалось с его солидным портфелем из гладкой кожи. Широкий язычок, войдя в массивную медную защёлку, вперехлёст закрывал портфель. Должно быть, вещь трофейная.
Степан – тоже нездешний, приехал из глубинки в командировку. По какому поводу – умалчивал.
Отхлёбывая пиво, я шутейно пересказал про свои малоудачные дела. В конце приплёл пару анекдотичных примеров из «Истории дипломатии», сходных, как мне казалось, с моим теперешним положением.
Степан слушал, не отвлекаясь, затем скупо сказал:
– Что ж… бывает похлеще.
Когда пошли по второму заходу, Степан взял для бабёнки стакан пива. А я её похвалил:
– Поёте – не хуже Розы Баглановой.
– Мы, курские, – все такие!
Она улыбнулась, прикрыв ладошкой рот – видимо, скрывала недостающие зубы.
Степан попросил спеть что-нибудь другое.
– Всегда пожалуйста. Хозяин – барин.
Мы отошли, и она тотчас затянула: «Ой, Самара – го-о-ро-о-док…».
В полдень следующего дня, как договорились заранее со Степаном, мы встретились в Кольцовском сквере. Вблизи бюста поэту оказалась свободная скамья. Степан принёс вместительный кулёк с чебуреками, а из портфеля вынул две бутылки «жигулёвского».
Закатав рукава, мы, не торопясь, уминали ещё горячие лепешки. Жир стекал по подбородку, хрустела корочка, мы млели от бараньей начинки, ахали и добрыми словами награждали грузин.
После такого пиршества сидишь на солнышке и мысли, как пузырьки в газировке, медленно всплывают со дна и лопаются на поверхности.
А солнце не скупилось, изливало тепло каждой травинке, всякой земной букашке. Ночной дождь оставил после себя плоские лужицы, в них отражались верхушки деревьев, скользили тени прохожих. На скате одной из крыш голубь-сизарь деловито преследовал голубку, молитвенно раскачивался, прежде чем её оседлать.
Глядя на голову Кольцова, я вспомнил, что в Воронеже родился Бунин.
– Это какой же? – Степан прищёлкнул снизу по козырьку кепки.
– Иван Бунин, писатель, родился в прошлом веке.
– А, слышал чего-то… Так он же – враг народа.
– Почему – «враг»?
– За границу драпанул. Ему советская власть не по нутру.
– Горький тоже долго жил за границей.
– Горького – не трогай. Горький у нас – один. А за границей здоровье лечил.
Спорить не хотелось.
– Да ладно… Лучше посмотрите, какой денёк!
Погода и сытость впрямь располагали к благодушию.