Васыль помолчал, затем добавил:
– Я был восьмым. На всё есть Бог… – Васыль перекрестился. – Хочу рассказать одну байку. Сынок спрашивает у батька: ты в атаку ходил? – Ходил, – отвечает. – Так почему других ранило, а тебя нет? – Так ведь я ходил. А другие вперёд бежали. От так. Учитесь, хлопцы! А Боруха я знаю всю жизнь. Справный человек. У него всё по совести. Лишнюю копейку не загребёт. Ручаюсь, как за себя.
– Да у нас румын командует, – вставил полицай.
– Не тужись. Мы твоего сержанта уломаем. Сейчас подскочим до начальства, всё решим. И вам обещаю: что потребуется – отказа не будет. Дорога ко мне открыта.
Полицаи посовещались и пришли к согласию: время рисковое, всякая суматоха может возникнуть, вот тогда – иметь за спиной надёжного Васыля – многого стоит. Ему отказать нельзя… А Боруха с его приплодом они всегда успеют на мушку взять. Это не вопрос!
День настраивался быть успешным. Они уселись на телегу и, предвкушая угощение, покатили к селу.
Хона шёпотом спросил у мамы:
– Нас уже расстреляли?..
Семья вернулась в свой дом… Дверь, когда их уводили, не успели замкнуть, так она и стояла настежь… Сквозняк гулял…
А Блюмалэ долгое время считала, что всё это была игра, что взрослые дяденьки понарошку так играются… Только зачем ходили далеко, непонятно…
…За ними пришли в августе.
Из цикла «Галька на берегу»
Так было
Начало пятидесятых.
Зима.
Снег под ногами хрусткий, ломкий. Ветер заносит холод в рукава, срывает с губ белое дыхание.
Улица одевается, как может. Любое шмотьё идёт впрок, лишь бы согреться.
Но эта женщина выглядит беднее других. Рваные чулки, какие-то обмотки поверх них торчат из ботинок. Вязаный платок сплошь в дырах. У выношенного, когда-то чёрного пальто, трепещет надорванный карман: туда явно ничего не кладут.
Привычная послевоенная нищета и одиночество.
Хотя насчёт одиночества – не совсем верно.
Рядом с женщиной оттягивает ей руку малое существо в ушанке по глаза и в ватнике до пят. Кажется даже, что ватник движется по снегу самочинно.
В другой руке женщины зажата авоська, а там – весь улов, всё богатство – три луковицы с фиолетовыми подпалинами и несколько зачитанных книг.
И сразу думаешь: такое можно увидеть только в России.
Надорванный карман, три луковицы и книги.
Закрытая дверь
С Невского в солнечный день Спас на Крови виден двояким. Один – явь и твердь, в позолоте и завитушках, сплошь византийское великолепие. Другой – опрокинутый в воде канала, и купол колокольни жёлтым огоньком плывёт, не уплывая, в медленном течении.
Не вспомнить точно, когда это было. Да и какая разница? В любом случае – было давно.
Помню: по каналу Грибоедова движутся острова льдинок, щербатые от копоти и тепла. В прогибах чугунной ограды по-кошачьи дремлют снежные холмики.
Спас на Крови светит в небе звонницей.
К боковому крыльцу собора через колючую проволоку ведёт тропка. Она упирается в дубовую дверь, закрытую наглухо.
Вблизи видно: дверь испещрена надписями.
Надписи от верха до нижней кромки. Вкривь и вкось. Строчки теснятся, рискуя стать непонятными, слова наползают друг на дружку, сплетаются буквами – словно чтоб удержаться на этой двери.
Господи прости всё равно удавлюсь
Мамонька родная чего покинула
Боже награди Лёньку сифилисом
Мить клянусь я тебя кончу Иван
Ванька харил я твоё шобло Митя
Писано чернильным карандашом или краской. Накорябано гвоздём, осколком стекла или финкой – и как можно глубже.
Прощай сынок живи долго Мне 30 лет Клава П
Нехай он печень пропьёт не зарплату
Кто там есть молись за меня грешного Саня
Дверь затворена уже многие годы, если не десятилетия. Но люди надеются, – и свежие надписи выискивают крохотный пятачок, узкую полоску, чтоб примоститься на деревянной странице.
Наверное, так оставляют своё дитё на чужом крыльце – авось кто приютит… услышит плач…
Зяблик
В двенадцать лет её увезли из Бельц. Уже полвека живёт в Москве. Но до сих пор вместо «Дед Мороз» она говорит «Мирча Крэчун».
У неё однокомнатная квартирка с балконом. Конечно, хозяйка такого ухоженного жилья помешана на чистоте. Везде салфетки, дорожки, мебель блестит как новая – всегда протёрта фланелькой. Из цветов в квартире – только маленький кактус: он не мусорит. Форточка открыта, но даже мухам на кухне нечем поживиться: на столе, на полу – ни крошки.
Соседей по дому не видит в упор, и те, в отместку, зовут её между собой «рыжая стерва». Она действительно рыжая: надо лбом – волнистый вихор царственного золота.
Поразительно худая, она невольно подтверждает поговорку: нужно взглянуть дважды, чтоб раз увидеть. При этом анфас и в профиль – портрет её выходит одинаковым, только в профиль – на один глаз меньше. Узкие кисти обвиты голубоватыми венами. В полусогнутых пальцах постоянно тлеет сигарета. А над ключицами такие впадины, что впору стряхивать туда пепел.
Её тёмные рачьи глаза почти всегда пребывают зашторены тяжёлыми веками. Начальство она выслушивает молча, снимает очки, чтоб как можно более размыто видеть его невыносимое лицо. На все упрёки с готовностью кивает головой в знак согласия и продолжает эксперименты на свой риск. Её не сокращают: биохимиков такого уровня даже в изобильной столице сыскать нелегко.
Лишь однажды сказала:
– Я в своей жизни съела много какашек.
Можно ей поверить. Кандидатскую домучила почти к самой пенсии. Тетради с записями старели вместе с ней. Хотя тема оставалась актуальной и после диссертации.
В последние годы часто вспоминает Молдавию. Но так и не вырвалась туда ни разу. Да и родни, даже самой дальней, там, наверное, уже не осталось… Помнит пыльную околицу, серые деревья, осенью галоши вязли в грязи, их отмывали в лоханях под водосточными трубами.
Убеждена: все евреи – из Бельц, даже если мы родились на Клязьме. Бельцы – это наша Киевская Русь.
Ей чуждо понятие: прогулка – по улице ли, по бульвару. Прямая, как нож, она пропарывает любую толпу: видна бессрочная школа очередей и трамвайных давок. И, видимо, нервы имеют вольтаж – всякий, задетый таким телом, наверное, получает ожог.
Но в то же время… Встречает знакомую с ребёнком. Обнимет ребёнка, прижмёт к своему бесполому животу – и:
– Зяблик ты мой…
В Одессе
В Одессе, в доме своего папы, росла девочка Люся. Знакомые восхищались:
– Куколка! Чтоб не сглазить! Поверьте, за ней будут ухаживать приличные люди.
Знакомые уверяли:
– Иметь эти два глаза! Она станет артисткой! Сара Бернар будет подавать ей пальто!
Насчёт глаз знакомые были правы лишь отчасти: через несколько лет такие же глаза, две черносливины, заполучила Лайза Минелли. И не прогадала.
Но вернёмся в Одессу.
Под небом юга Люся созревала так стремительно, что папины знакомые говорили про сдобные булочки на хорошем сливочном масле, многозначительно подымали брови и сами себе кивали солидными носами.
Глядя на эти округлости, не только стройные фраера и пижоны тормозили модные бежевые штиблеты, но и публика другого калибра поворачивала свои седеющие виски вслед Люсиным каблучкам.
А у Додика тем временем в голове была катастрофа. Плавились последние мозги.
Каждый вечер в белых отутюженных брюках, в парусиновых корочках, крашенных зубным порошком, он являлся к Люсиному дому и насвистывал модное танго.
Но стоило Додику в окне бельэтажа увидеть овальный подбородок и чёрную чёлку, ему вдруг не хватало воздуха, и танго замолкало в одурелой улыбке. А когда вспоминал про гладкие коленки…