— Да что вы, голубчик, бог с вами! — воскликнул Мезенцев. — Вы только плохое пророчите, мой друг!
— Но я исхожу из настроений в обществе, в низах, которые, простите, мне ведомы лучше, чем вам. А настроения таковы, что все возможно. Даже в кругах светского общества идут разговоры в благоприятном для Засулич духе. Словом, в ней видят чуть ли не заступницу чести и достоинства человека, над которым надругался наш Трепов. А кроме того…
— Что кроме того? Голубчик, в последнее время вы стали все больше пугать меня своим… — Мезенцев чуть не сказал: «карканьем». — Что еще, говорите!
— Среди рабочих тоже усиливается тяга к насильственным действиям против власти. Недавно вот…
— Это пустяки все, — перебил Мезенцев, — что касается рабочих, то государь вовсе не придает им особого значения, это все те же крестьяне, и в их верноподданнические чувства он верит.
— Но возьмите Потапова…
— Пусть его, — не стал слушать Мезенцев. — Пора забыть это имя.
В следующий момент шефа жандармов вдруг осеняет идея, и он спрашивает у Кириллова:
— Послушайте, а почему бы этому Потапову не дать стрекача из монастыря? Пусть сбежит.
— Зачем, ваше высокопревосходительство?
— Куда бы он делся? Сюда бы примчал. А вы бы за ним слежку установили. Таким путем можно было бы еще кое-кого выловить.
— Я это имел в виду, ваше высокопревосходительство, да из некоторых высших соображений отказался от подобной уловки.
Доводы Кириллова разумны. Государь император сделал красивый жест и проявил для всеобщего сведения особую свою высочайшую милость к Потапову: вместо Сибири велел отдать его в монастырь для исправления нравственности юного бунтаря и утверждения в правилах христианского и верноподданнического долга. И если государь, его величество, сам соизволил так распорядиться с верою в успех своего жеста доброй воли, то не следует его огорчать таким оборотом дела, при котором могут подумать, что он ошибся, а этого не может быть.
— Да это, пожалуй, резонно, — согласился Мезенцев. — После пяти лет мы этому юнцу еще набавим, я об этом позабочусь. Государь не может ошибаться!..
Как ни худо было Яше в Спасо-Каменской Белавинской пустыни, он жил здесь не за решеткой и мог свободно ходить куда хотел, хотя остров, где стоял монастырь, был невелик и ходить-то особенно было некуда. Почти рядом с белыми стенами — каменистый берег озера, опоясывающего остров. Озеро — большущее, вширь — верст до двадцати, в длину — до семидесяти.
Остров весь принадлежал монастырю. Сады и огороды начинались сразу за монастырской стеной, а дальше шла густо заросшая березой и елью полоса прибрежной земли, и вились по ней кривые дороги. Яша все эти дороги исходил, хотя ему и запрещалось строго-настрого. Стычки из-за этого с монастырским начальством у него не прекращались. Да мало ли чего?
Гермоген по дряхлости ничего не мог поделать с Яшей, не угнаться за ним, а выговоры настоятеля Яша пропускал мимо ушей, а то, бывало, еще и так огрызнется, что белобородый иеромонах в испуге зовет прислуживающих ему послушников поздоровее.
Того и гляди побьет еще!
— А почему вы по Некрасову панихиду не отслужили? — негодующе спрашивал Яша. — Не простится это вам, знайте! И раз вы меня тут насильно держите, то вы такой же насильник, как в Питере генерал Трепов!
— Пошел прочь, злодей! Ожесточенный бес! — топал ногами настоятель. — Я попрошу его преосвященство, епископа Вологодского, чтобы в церквах в проповедях читалось о тебе как богохульнике-оскорбителе с указанием имени!
С наступлением лета хорошо стало и на самом острове: прошла, развеялась духота, по крайней мере, вне монастырских стен. Посидеть на берегу, подышать свежим воздухом, погреться на солнышке было несказанной радостью для Яши. Ему приятен был и прелый запах зеленеющих досок монастырской пристани. Отсюда уходили пароходы и небольшие парусники на тот дальний берег, оттуда они возвращались с новыми партиями богомольцев, но теперь Яша уже не стремился к общению с ними, да и сами богомольцы избегали его, напуганные монахами, а те рассказывали о нем бог весть что.
Одна богомолка из Вологды, горбатая, еще не старая, почему-то прониклась к Яше доверием и на пристани разговорилась с ним.
— Ой, сыночек, неужто и вправду ты человека зарезать можешь? На пароходе сказывали — ты кого-то зарезал!
— Кто сказывал?
— Из обслуги… Монах один. И как подъехали сюда, на тебя указал.
— Врут про меня все, тетенька!
Тронутый сочувствием горбатой богомолки, он рассказал о себе все. А потом его отчитывал и настоятель и Гермоген за якобы кощунственную пропаганду среди богомольцев и поклепы на монашескую обслугу монастырских пароходов.
Вот люди! А еще называются — духовные богоборцы.
Случай этот только усилил подозрительность Яши и скоро сказался на его переписке с Питером. Он уже не верил письмам неизвестного ему Никольского и написал в Питер по второму адресу, который ему еще в предварилке дала Ольга. А Никольскому писать совсем перестал.
Бежать он пока не решался, все надеялся — вот-вот придет весточка из Питера. Надзор за ним усилили — это он чувствовал. Настоятель окружил его оравой лазутчиков, и нередко, бродя по лесу, далеко от стен монастыря, Яша вдруг натыкался на рыскающего тут «брата» или быстроногого послушника. Увидит их Яша и нарочно, чтобы подразнить, пустится со всех ног в чащу и скроется там. Ищут его, ищут, найти не могут, а на ночь он как ни в чем не бывало явится в монастырь.
Встречает его Гермоген в трапезной и слезно, Христом-богом умоляет:
— Не делай ты самовольных отлучек, сын мой, не то изведусь я с тобой вконец. Я за твою душу головой ответствен, а ты… неисправим совсем!
— А я думаете, что в лесу делал? — лукаво ухмыляется Яша. — Я про закон и власть все обдумывал, про то самое, о чем мы с вами по книге занимаемся… А письма мне нет? Не приходила почта?
Почта была, а писем Яше все нет и нет. Беда, наверно, случилась в Питере; странным казалось, что и второй адрес не отвечал.
Ночью он лежал в своей келье и думал: может, та Засулич (слух о ее подвиге дошел и сюда, в монастырь), которая стреляла в Трепова, и есть Юлия? А вдруг? Так хотелось, чтоб это была она! Все геройское, что происходило на «процессе 50-ти» и еще происходившем при Яше «процессе 193-х», он был готов приписать участию Юлии, ее энергии. Но вообразить это можно было только, не беря в расчет ее пребывание в Петропавловской крепости, откуда не убежишь, и тяжелую болезнь, которая не так скоро проходит.
Но помечтать-то можно? И Яша мечтал. Уносился мыслями в Петербург и родную Казнаковку.
Если Засулич не Юлия, все равно героиня. Значит, немало таких и сколько их еще будет! Поднимается народ. Рабочие забастовки устраивают, а смелая речь на суде Петра Алексеева с той же фабрики Торнтона, где работал Яша, ходит по России в листовках, и рассказал о ней Яше под секретом рыбак, часто бывающий в Архангельске. О речи Алексеева Яша давно знал, но что она широко в народе распространяется, — про это ему доводилось слышать впервые, и он от души порадовался: живой голос смелого ткача продолжает звучать и сейчас. Ну и славно, «пролетариатство» должно крепко за него стоять, за великое дело любви!..
Келья Гермогена была рядом, и всю ночь за стеной слышались его покряхтывания и стоны. Под рассвет охи старика усилились, и Яша зашел к нему. В нос ударил затхлый воздух. В келье все было запущено, черно, убого. Старик, уже одетый, сидел на смятой постели. Вид у Гермогена был бледный. На столе Яша увидел чернильницу и тетрадь; ночью монах, должно, занимался сочинительством.
— Что с вами, отче?
— Нехорошо мне… Ох, нехорошо. Глаз не сомкнул, кости ломит. В баню бы… Сегодня какой день?
— Пятница, кажись.
— Ну, баня уже топится, поди. Соберусь… Помоги встать.
Выходя с Яшей из кельи, Гермоген потянулся к тетради, но так неловко, что та выскользнула из его рук и завалилась за стол, в темный захламленный угол. Яша хотел достать, но старик не дал трогать.