— Пущай… Ладно… Потом я ее сам.
Пришлось Яше проводить Гермогена до бревенчатой баньки. Она уже и верно топилась. На обратном пути Яша из жалости к старику решил прибрать хоть кое-как его неприглядное жилище. Тот обычно не позволял Яше это делать. Недолго думая, Яша вооружился тряпкой и сначала протер запыленное и засиженное мухами окно, и, словно только и ожидая этого, в келью брызнул яркий свет мягкого летнего утра. Яша и форточку хотел открыть, чтобы проветрить келью, но не сумел, оказалось, форточка и обе створки окна забиты гвоздями. Потом Яша прибрал угол, куда завалилась тетрадь монаха. Что же такое сочиняет Гермоген?
Неужели стихи? Или историю монастыря пишет?
Из тетради, когда Яша поднимал ее, выпали какие-то листочки и конверт. Яша попыхтел, добираясь до них, зато Гермогену не придется последние силы тратить. Куда ему! Старику трудно нагнуться, а Яше это нипочем.
Листочки исписаны мелким, но округлым почерком, на одном из них бросается в глаза подпись: «Ваша Аглая»… Странно, с какой же это женщиной может вести переписку монах? Яша заглядывает в адрес на конверте. И прочитывает, столбенея: «Якову Потапову, постояльцу Спасо-Каменской обители, в собственные руки». Штамп на конверте «Санкт-Петербург». У Яши холодеют руки, кровь рывком отхлынивает от сердца.
Да, это не отданное ему письмо! Не дошедшая до него весточка! Второй адрес отозвался, оказывается, письмо из Питера… лежит у Гермогена.
В первую минуту Яша испытал не гнев, не возмущение, страшное горе заглушило в нем все другие чувства. Как могут люди так двоедушно поступать: призывают к смиренномудрию и кротости, а сами-то что делают! Несчастные! Даже, наверно, и не сознают, как сами себя уничижают, да еще самым худшим образом! Обитель считается святой. Где же эта святость?
Судорожным рывком Яша прячет письмо в карман — оно его! А прочесть — это потом, сейчас он не в состоянии, к голове прилила кровь, в глазах двоится, в них набирается и дрожит влага, и не разобрать мелкие строки письма. Но зато в тетради крупный почерк и сделанные там рукой Гермогена записи удается прочесть:
Понедельник, 6 марта. Благодарение Господу, сей ночью почивал хорошо. Утром же сегодня, часу в первом пополудни получил и передал его преподобию отцу Афанасию письмо на имя моего подопечного постояльца, в каковом не советуют ему покидать обитель. И слава богу. Снял копию для передачи в Вологду его высокопреподобию преосвященному Феодосию, а писал оную копию раб божий инок Гермоген с повеления настоятеля нашего его преподобия отца-иеромонаха Афанасия.
Среда, 17 апреля. Еще пришло оказиею почтовое письмо для Потапова, каковое послано из Санкт-Петербурха. Пишут ему то ж, и слава богу. Прошедшею ночью почивал плохо, болела поясница, а все равно трудился, елико мог, снимал копию для тою же цели и отсылки по принадлежности в Вологду.
В таком духе старательно были отмечены в тетради короткими записями все полученные Яшей письма из Питера.
Яша еще не пришел в себя, у него то перехватывает дух, то отпускает, а сердцу все равно больно, и оно сжимается еще сильнее, когда взгляд Яши падает на последнюю заметку в тетради:
Четверг, 23 июля. Прискорбное событие, уже и женщина, какая-то греховодница, объявилась у моего Якова, написала ему из того же Санкт-Петербурха, но уже из другого адреса и в непотребном духе. Приказано снять и с этого копию, да не смог, вчера весь день и ночь до петухов маялся животом, а сегодня с утра тако же маюсь.
А в миру неспокойно все, видать, худо всем. Так в обители куда поспокойнее.
Значит, не успел монах, и копии с обнаруженного Яшей нового письма из Питера еще нет! Очень хорошо! Яша спешит к себе в келью, и вдруг на него нападает слабость: ноги дрожат, не держат, и он валится на кровать. И, лежа, достает из кармана письмо.
Милый Яшенька, спешу ответить на Ваше письмо, хотя лично не знаю вас, как и вы меня, по всей вероятности. Что сказать Вам?
Вы пишете, что трудно Вам, но кому сейчас не трудно, дорогой, кто в этом мире, и в особенности у нас в России, может сказать, что живет счастливо? Увы, глумление над человеческой личностью доведено у нас до совершенства, и мне хорошо понятно, как тяжело Вам терпеть удушающую затхлость монастырской жизни, с юных лет Вас лишили детства, юности, а теперь и свободы.
Но Россию нашу многострадальную ждет великое будущее, и ради нее, и ради этого прекрасного будущего вы совершили подвиг, за который Россия навсегда останется благодарной Вам, и не думайте, что Вы забыты. Просто поредели, очень поредели наши ряды, и как у Пушкина сказано: «Иных уж нет, а те далече». А еще из того же Пушкина добавлю: «О много, много рок отъял!» А смысл этих горьких слов Вам должен быть понятен.
Поверьте, помнят о Вас все, где бы ни находились. Открытость письма не позволяет мне сказать Вам больше, но знайте, Юлия о Вас помнит и жалеет безмерно и просит одно лишь передать: бесполезное, безрассудное бравирование опасностью не в традициях истинных борцов с плетями рабства и поступать надо сообразно с этим, понятно вам?
А находится Юлия сейчас в Трубецком бастионе Петропавловской крепости и писать Вы ей не должны, чтобы не усложнить и без того ее трудное положение, да и не передадут ей Ваше письмо, как и Вам — ее».
Подписано было письмо именем «Аглая». И кто бы это мог быть, Яша не знал. В конце еще был постскриптум: «Никольскому не пишите, он давно в «йетях», а что это означает, я думаю, вы догадаетесь сами. Ваша А.
И еще была одна приписка:
На мой прежний адрес не пишите, я переменила его тотчас после Вашего письма. Не огорчайтесь и будьте мужчиной. При первой возможности снова свяжусь с вами, пришлю еще немного денег и дам знать о себе и Юлии.
Значит, в конверте были какие-то деньги, и, ясно, их отобрали. А как нужны были они сейчас Яше, как бы они ему пригодились! Ни гроша не было у него за душой.
В это утро Яша погоревал, как никогда еще прежде, — даже порыдал, но недолго; изорвал письмо и на «монашке» сжег его. Потом сел у окна и устремил воспаленный взгляд к небу. Там было так чисто, светло и свободно в то утро, как на земле не бывает…
Продолжим хронику удивительных событий того года.
Веру Ивановну Засулич судили в пасмурный мартовский день, вскоре после того, как настоятелю Белавинской пустыни было приказано усилить надзор над опасным постояльцем Потаповым. К вечеру того же мартовского дня судебный процесс Засулич окончился. Неожиданно для высших властей, не исключая и шефа жандармов Мезенцева, двенадцать присяжных заседателей оправдали девушку, и Кони тут же приказал ее освободить под восторженные крики «браво!» публики в зале суда. А на улице толпа подхватила Засулич на руки и в радостном возбуждении шла за каретой, пока не налетела конная полиция. Оказалось, царь приказал задержать Засулич. Произошла схватка, толпа заступилась за отважную девушку и помогла ей скрыться.
— Это скандал! Это чистая революция, на взгляд государя, — сообщил Мезенцев в тот день своему бывалому, все угадывающему наперед помощнику. — Его величество в полном расстройстве, и, конечно, дело тем не кончится. А Засулич, хотя в суде ее оправдали, все равно ждет каторга. Только бы изловить ее! Я дал слово, что все меры будут приняты. Надеюсь, вы уже распорядились?
— О да, — заверил шефа Кириллов. — Все поднято на ноги. Идут обыски и проверки по всей столице.
— Но вы снова оказались правы, — признал честно Мезенцев. — Что вы еще такое можете напророчить?
— Засулич не изловят…
— Типун вам на язык, — сердито произнес Мезенцев. — Что еще?
— Кони с поста своего слетит.
— Ну, это-то бесспорно, тут и гадать нечего, — согласился Мезенцев. — Пух и перья полетят еще кое с кого. И все? Кстати, Потапов как? Не сбежал?
— Нет. Он пока верит нашим подложным письмам и в побег не торопится, но продолжает причинять белавинскому настоятелю массу хлопот.