Николай Иванович заглянул в стол, достал сигарету и долго ее прикуривал. Затянулся дымом и глухо продолжил:
— Кто бы, ты думала, открыл мне глаза на него? Сынишка мой, восьмиклассником был тогда.
Значит, целый месяц тот человек оформлял колхозу наглядную агитацию. Толково и красиво он делал! И как радовался, когда развесили мы все щиты, плакаты и лозунги. Но кто-то за спиной и скажи: «Пьянице-то какое доверие оказано, то-то попирует он на длинные рубли…»
Я значения не придал, а он-то вечером напился и случись у него в избенке пожар. Электропроводка была одни ремки, где-то замкнуло, и загорелась избенка. А художник спит пьяный на кровати.
Секретарь парткома с сожалением бросил в пепельницу докуренную до фильтра сигарету и подпер голову левой рукой:
— По соседству он жил. А я засмотрелся на телевизор и ничего не видел. Вдруг сынишка на порог да как закричит: «Звери здесь живут, а не люди!» Перепугал меня, здорово перепугал…
А почему сын так решил? Да потому, что кроме пожарников никто близко не подошел к пожару. Мы, конечно, с ним, сыном-то, успели помочь пожарникам сбить огонь и вытащить несчастного на улицу. Я сыну потом объясняю, почему люди не полезли в огонь, но он свое твердит: «Дядя Миша добрый, он человек, а вы все — пьяница, пьяница!»
С одной стороны, правы люди, а с другой… Сынишка остался при своем мнении. А тот Михаил через день уехал из села…
Казакова и Осинцев помолчали, словно к чему-то прислушивались или кого-то поджидали. Николай Иванович нашарил в столе еще одну сигарету и закончил:
— Я тебя поддержу, Анна Ивановна. Постараемся вдвоем убедить и председателя и членов правления. Людям нужно верить, пусть и в ком-то приходится иногда ошибаться. И знать, знать бы их нам ох как надо!
III
У Старицы нынче два пастуха — Алексей Иванович Молоков и Александр Сергеевич Пайвин. У обоих одинаковые гурты, у обоих одинаковые права, и по возрасту они однокашники. Но Пайвин сразу взял «верх» над бородатым верзилой Молоковым и зовет его полупрезрительно Олёха. Изредка, ежели тот чем-нибудь угодит (например, дров заранее наготовит, подтопок ли затопит и ужин сварит), поощрительно споет:
— Стоит под горою Олеша, Олеша!..
Споет и дотянется рукой, мертвенно-синей от наколок, до костисто-широких лопаток Молокова, похлопает того по крыльцам взамен похвалы. А он, Алексей, рад-радехонек, словно дитя. Он побаивается своего «блатного», ядовитого на слова напарника. Такой дважды-два запорет ножиком, вон и скотину он не просто материт, а с визгом орет:
— Пришью, падла! А ну я тя, сука, изметелю!
Бычишки мотаются из угла в угол по загону. Видать, тоже понимают, кого приставили к, ним в пастухи. Да и поймешь, если тебя не жалеючи начнут стегать кнутом и по бокам, и по морде…
Молокова и того обдирает мороз, будто не телятам, а ему вопит напарник:
— Я те, падла, обломаю рога! Я те дам пятак по рогам!
— Не приведи господи! — шепчет Алексей. — Связал меня бог с тюремщиком. Телят изувечит и меня порешит…
Молоков тоже по городам живал и шпаны нагляделся, но как был деревенским мужиком — доверчиво-добродушным, таким и остался. Лохматая борода — отпустил ее случайно — старит его и делает угрюмо-свирепым. Но кого-то и можно обмануть, а эдакого Пайвина не проведешь.
Такие хорьки нутром чуют, кто послабже характером, уступчивей, мягче.
Молокову напарник кажется грозой всех и вся бандитов. А на самом деле Пайвин трусоват. Он всего-навсего хитрее и умнее лопоухого Олёхи и боится того, в свою очередь, нисколько не меньше. «Хрен его, придурка, знает, чего у него на уме, — злится Александр Сергеевич, как величает сам себя Пайвин. — Слыхал, в дурдоме лежал. Можа, не только от нервов лечили, а еще от чего. Можа, чоканулся он, валет-валетом. Перережет ночью глотку и — ать-два! Ну, изловят эту бороду где-нибудь в большом городе — до станции отсюда не больше пяти километров, а ему разве легче? Он к тому времени холодней налима будет, может, протухнет уже. Не больно жалует их колхозное начальство посещениями. Ежели и спохватятся, то не иначе, как наезжие рыбаки. Этого блажного и не засудят даже, а прямым ходом в дурдом. Мало ли их там от тюрьмя лытает».
В избушке тесовые нары во всю длину западной стены — татарин со всем выводком сыновей и внуков размещался свободно. Но спят пастухи по углам. Молоков ближе к двери устроил свою постель — матрац, набитый соломой, телогрейка в изголовье и драное ватное одеяло. Пайвин занял место возле окна. Оно достаточно широкое и можно свободно выскочить даже со сна. Стекла бить незачем — он отогнул гвозди снаружи, чтобы при случае рама легко вылетела на улицу. Тут не только теплее, а главное — удобно наблюдать за Молоковым. Пайвина не проведешь, даром, что ли, три года служил в полковой разведке. У него и нагрудный знак «Отличный разведчик» долго хранился, пока сын не подрос и не обменял его на орден Красной Звезды. Пришлось искать владельца-фронтовика, чья награда пошла по рукам ребятни.
Луна поднимется — до глубокой ночи ровный свет белеет в избушке. В безлунье и ненастную погоду выручает электросвет по деревням на правобережье Исети. Пусть и далековато они крутояром, а все равно освещает избушку, видать — спит ли придурок, или прикидывается.
«Надо ж выдуреть! — злится Пайвин на Молокова. — Оба росли в деревнях, на войну детство пало, и ни черта, кроме травы, картошки да жабрея не видели, а пошто-то разница есть. Я шкет-шкетом и остался. Табак с малолетства не пазил, как Олеха, а не поправился. В армии, конечно, посытее было, даже спортом увлекался. А потом все винцом слизнуло. Нету ни роста, ни силы, ни здоровья».
«И-и-эх! — скрипит зубами Александр Сергеевич, когда Молоков начинает вольно храпеть в свою дикую и грязную бороду. — Жизнь, падла, занесла меня сюда с придурком заодно. А чо бы мне после семилетки не учиться? Всем не легче было, а ведь учились ребята. Кто офицером служит, кто инженером или агрономом. На заводе в начальстве или у станка, а все равно в почете. Ордена получают, машины легковые имеют. И поди тоже выпивают, не так же…»
Пайвин косится на Молокова: спит он или на нервах храпом играет? — и лезет правой рукой под подушку за папиросами. Только и покурить по-человечески, пока дрыхнет напарник. Ну и кляча! Покажи пачку, и хоть цигарка в палец толщины дымит у него — все равно тут же с улыбочкой лезет: «Шуро, дай, пожалуйста, папиросочку».
Порой так охота, так охота съездить ему по бородатой харе, роже немытой! Зудятся кулаки, а держаться приходится. Что у него на уме? Зарежет ночью… Ну и… И что еще? Нельзя не угостить: Олехины сигареты вместе поначалу искурили, все искурили начисто. А денег пока не заработали, рано. Ну и сами же, черт бы дернул за языки, отказались от получения денег. Сам он, Пайвин, попросил зоотехника:
— Вы на нас, Анна Ивановна, надейтесь, не подведем. А чтоб надежней — зарплату нам не привозите. Продукты, курево там купите для нас, а остальные деньги пущай берегутся.
— Правильно, Шуро! Александр Сергеевич то есть, — заподдакивал Молоков. — На что нам в лесу деньги! Ну и деревни близко, еще поманит в лавку. Нет, нет, от греха подале!
— Ты-то от греха, а мне мотоцикл заработать надо за лето. «Урал» надо. Председатель так и сказал: «Добросовестно пропасешь скот, Александр Сергеевич, продадим внеочередь тебе мотоцикл «Урал», — разозлился Пайвин на неожиданную и ненужную поддержку бородача.
— Быть по-вашему, мужики! — засмеялась Анна Ивановна и помахала рукой из кабинки «газика».
«Быть, быть…» — досадует-копошится у окна Пайвин, раскуривая под одеялом папиросу. Открыто черкнет спичкой — Молоков как ни в чем не бывало, будто не летели храпки, простодушно скажет: «Шуро, подкинь-ко «Северку». Он и не поинтересуется, откуда у Пайвина папиросы, не удивится ничуть, а просто попросит — и все тут.
Отказать нельзя, Пайвин не скряга, не экономит на спичках, если на водке пропьет. Вон третьим годом корову на мясо сдал — денег сколько пропоил всякому сброду. По всему Шадринску газовал, пока не осталась в кармане измятая пачка импортных сигарет с фильтром и три двадцатчика, облепленных табачинками. Друзья-собутыльники, а он их и по сей день не помнит, кто куда, заделье у каждого враз нашлось.