— Дуйте, дуйте! — улыбался Пайвин. Он-то знал, что под стелькой в правом сапоге лежит себе полсотенная бумажка. Схоронил ее сразу же, как получил расчет. Выскочил в уборную, оглянулся — нет ни щелей, ни дырок в стенах, и быстро разулся — р-р-раз полсотенную под стельку! Сапоги на нем были — лучше на свалке валяются, никто на них не обзарится. Документов тоже никаких. А то мало ли что: залетишь в вытрезвитель — не выкрутишься. Без «корочек» кем угодно назваться можно.
Да-а, с полсотенной он приударил из города в Осеево. За деревянным старым мостом сразу магазин и рядом пельменная. Вина купил и загудел в пельменной. Поил своих мужиков из Осокиной, где жили они тогда с женой. Пьяный пошел на улицу и распорол где-то о гвоздь руку. Уж и не помнит, как он очутился у себя в избе на полу…
Баба ревет, блажит-ругается, ей деньги подай. А Пайвин: «Заткнись, дура, моли бога, хоть не совсем зарезали меня. На мосту наскочили трое с ножами, рачкнул один, а другие по карманам. Пока я орал — они на моторку и удрали к мелькомбинату. Пойди, разыщи-ко их там в Шанхае. Милиция и так с ног сбилась.
Пришлось сниматься оттуда и в Понькино подаваться. В колхоз вступили, коровенку им вырешили…
«Не-ет, Сашка Пайвин не скряга, бывало, тыщи просаживал, на старые деньги», — попыхивает Пайвин папироской, будто кто-то мигает на нарах багровым глазом.
IV
«Ошибаешься, Шуро, ошибаешься: вовсе и не сплю я, все чую и вижу, — думает Молоков про Пайвина. — Кури, друг, кури да взатяжку, чтобы до пяток хватало, чтобы дым меж ног шел, как из трубы». Думает без всякой обиды или зла, даже без досады и насмешки. Пускай налазится украдкой напарник, забьет нутро табачным дымом. Кашель не будет его душить, и, глядишь, утром веселый встанет.
«Кури, Шуро!» — поощряет Алексей своего напарника и начинает беззвучно смеяться, чуть подергиваясь телом. Пайвин не слышит, а что борода колышется — тоже не заметно. А смешно Молокову вот почему. Вспомнилось ему то время, когда работал прицепщиком у себя в колхозе, в родной деревне Еловке. Его тракторист Колька Мальгин почему-то больше всех возненавидел тракториста Петра Ивановича Грачева. Тот на пересменах ли, после обеда ли постоянно «стрелял», курил чужой табак.
Не успеет кто-нибудь кисет развернуть, а Петро тут же на корточках, и ровную полоску газеты подставляет и приговаривает:
— Ну-ко, сыпни, Сано, свово крепачу. Покурим-ко за компанию, за компанью… как ето люди бают, тот самый удавился. Хе-хе-хе.
Петру никто не отказывал. Каждый, к кому он подсаживался, послушно и охотно насыпал своего табаку. Чужого бы человека угостили, а тут свой деревенский, и тракторист тоже, и с войны опять же мужик вернулся и не уехал из деревни.
Один только Мальгин возмущенно фыркал и отворачивался, хотя и не курил, а стало быть не угощал Грачева.
И как-то весной, когда допахивали увал у Куличьего болота, наказал он Петра. После сытного обеда, а тогда тракторную бригаду кормил-и хорошо, скрылся Колька по нужде в шиповнике у осинника. Присел на чистый пятачок — и вдруг листья старые зашуршали. Смотрит: Петро от вагончика приперся. Тоже за шипику, где погуще, сел и штаны мазутные не снимает.
«Интересно, — удивился Мальгин. — Что у него, прореха, что ли, на заду?»
А Петро в карман правый полез и вытащил оттуда жестяную баночку расписную, в каких до войны чай продавали. Из левого кармана аккуратно свернутую газетку достал и давай цигарку завертывать. «Засмолил» в оглоблю и укрыл ее, цигарку, в левом кулаке, а правой рукой дым разгоняет. Так курили, рассказывал отец, ночами на фронте, на «передке», чтобы фрицы не засекли, чтобы пулю не схлопотать самому или не навлечь на своих обстрел.
Оно бы и кури по фронтовой привычке, не жалко, но вспомнил Мальгин, как только что Петро закуривал из кисета у Кости Шавкунова. Толстенную цигарку издымил. И на-ко, «садит» крадучись свой табак. Переждал Колька Петра, ничем себя не выдал, А когда тот ушел к вагончику и завалился на нарах поспать, пока не приехал горючевоз Пашка Поспелов, Колька шепотом рассказал трактористам обо всем, чего он доглядел в шипике.
— Брось, Коля, наговаривать на мужика! — не верили трактористы. — Нету у Петра своего табаку. Сам знаешь, теща его скупая и весь табак продает на базаре. А Петро смирный человек, слова поперек не молвит. Ну да и понять можно: в тещиной избе живет.
— Не верите? — разозлился Колька. — Ладно, докажу на факте.
Никто не видел и сам Петро не слыхал, когда и как Мальгин вытащил у него заветную баночку и подложил его под шпору колесного трактора, заорал — дурак дураком:
Петро из вагончика со сна загремел сапогами, головой стукнулся о дверь и с ходу трактор заводить. Он у него легко заводился, добро ухаживал Грачев за своим «конем». И только сдвинулся трактор с места, а Мальгин к нему и Петру на шпорину указывает. А на ней — все мужики стали свидетелями — оказалась надетой проткнутая жестяная банка. И стекали из нее по вылощенному добела колесу табачные крошки.
Спокойный мужик Петро. Слова не говоря, слез с трактора, сдернул банку и швырнул к осиннику. И все сделал молча, молчком и укатил на свою загонку.
— Ну и ну… — покачали головами трактористы и тоже разъехались пахать: и так сколько времени потеряли из-за Пашки-растяпы.
Что тот случай! Вроде пустяковина, озорство молодого парня. А ведь после того дня ни разу Грачев не попросил табаку у мужиков. Им по первости даже неловко было, скучно делалось. И, жалеючи Петра, иные сами тянули ему кисеты, а он непривычно быстро частил: «Не, не, не», и защищался руками…
Молоков смеется внутренним смехом. Ему на самом деле весело и приятно. Не будь рядом в переднем углу Пайвина, прикурившего от искуренной до мундштука папироски уже вторую, разве вспомнил бы он сейчас село родимое и тот по-летнему жаркий майский день? Ни за что не пришло бы в голову, не выманило бы в мыслях отсюда, из незнакомой избушки, из чужой жизни в свою юность…
Постой, постой! Да ведь зря не отпустит память, день тот был особенным у Алешки — впервые в жизни он не просто управлял трактором, а протянул жнивистым увалом свою самую первую борозду. На конях и раньше приходилось пахать огороды у себя дома и у бабушки. Но то кони, то однолемешный плуг. А тут трактор, тут настоящий плуг.
Кому вот теперь расскажешь, каким счастливым был он тогда, как он пел-выкрикивал в «голос» с трактором:
Колька, а исполнилось им тогда по семнадцать, заприметил в березах на грани большое гнездо. «Ястребиное», — сказал он и не стерпел, захотелось разорить.
— Ты, Олеша, попаши, а я сбегаю. Веди трактор передним колесом по борозде, и будет все, как надо. Ну и надо ж тебе учиться, не век же на прицепе торчать. Ну, давай!
И Алешка сперва робко, а потом все смелее и смелее повел «колесянку» с плугом. Конечно, не такая уж и ровная была первая борозда, но вторая уже лучше, а по третьей и вовсе не отличишь, где пахал Мальгин, а где Молоков. Он тогда пуще обычного вымазался нарочно в мазуте и, умываясь горячей водой, еле сдерживал радость, проворчал, как бы между прочим:
— Седни за Кольку с полдён пахал. А что, не век же мне на прицепе торчать.
— Неужто, сынок, пахал?! — округлила глаза мать и вылила воду из ковшика не на шею ему, а на щелеватый пол.
Вечером Алешка не завалился на полати, а пошел холостовать на поляну у клуба. В самом клубе была глубинка — так называли казенные склады, где хранилось государственное зерно. Однако парни и девки, выросшие за войну без клубного веселья и уюта, с весны до поздней осени собирались почему-то не у избы-читальни, а именно у клуба. Тут наяривал на двухрядке Колька Золенок, тут девки топтались-плясали кругом, выбив-вытолочив траву до пыли.