Как мы радовались, когда Гера первый раз пришел в школу! Ожил, оклемался он не только с детдомовского пайка, многие делились с ним на большой перемене то вареной картошиной, то пареной свеклой, морковью и молоком — какая-нибудь скляночка захватывалась в школу чаще всего не для себя, а для Геры. А уж за жаркое и урожайное на травы, ягоды и грибы лето он и вовсе окреп, зарозовел и даже «поджарился» на солнышке. И только один раз Гера не выдержал, вспомнил блокаду и свою маму.

Однажды ловили мы с Герой на Круглом омуте речки Крутишки крупных доверчивых гольянов. Хватали они насадку добро, и мы поначалу густо напускали в бадейку желтобоких рыбин. А как солнце освободилось от берез по берегу и ярко высветлило омут, гольяны спрятались в затененную проушину между омутинами. И Гера, сглатывая слюну, позвал меня варить уху. Мы живо вскарабкались наверх, на травянистую тропку, и вдруг увидали в сбелевшей ржи красно-пеструю корову Марфы Мальгиной. Опять, халудра, исхитрилась удрать из пастушни, и не в Степахином логу траву щиплет, а рожь, хлебушко жрет, окаянная, и как только жует она колючие колосья?

Сперва мы закричали и засвистели с Герой на «воровку», а потом осторожно, чтоб не смять рожь, вытурили корову в лог. В кустах выломали по таловой вице, чтоб по пути согнать Марфину бродягу в село и застать ее в пригон хозяйки.

— Столько травы кругом, а она лезет в хлеб! — ахал Гера. А потом он побледнел и прошептал: — Знаешь, Вася, мама померла из-за хлеба. У нее кто-то в очереди украл карточки. Я ждал-ждал и побежал ее встречать. Немцы стреляют, я бегу. Захотел улицу пересечь, оглянулся и вижу — мама на тротуаре сидит. «Мама, мама!» — кричу я, а она молчит. Подбегаю к ней, она смотрит через улицу и молчит, в руке бумажка. У вас в Юровке я вспомнил: на бумажке печатными буквами написано: «Сынок, потеряла карточки, береги хлеб, жди папу».

Гера, Гера Абрамов… Дождался ли ты своего папу, помнишь ли ты мое село, где, как ты сказал, самые добрые люди на земле? Потеряли мы друг друга после войны, все никак не соберусь в твой знаменитый и красивый город. Как ты живешь и кем ты стал — не знаю. Одно знаю на всю жизнь — ни ты сам, ни твои дети и внуки никогда не посмеют кинуть куда попало даже хлебную корочку, не посмеют спрямлять свой путь в поле через хлебные колосья, нет, не посмеют…

Вон батя мой после войны и сам не пошел, и меня не послал искать на овсище селезня-подранка. «Ну его, Васька, больше хлеба перемнешь, чем стоит селезень!» — одернул меня отец, когда я быстро пустился к замеченной дудке конского щавеля — туда к ней и снизился матерущий селезень кряквы. А овес-то по солонцам выдался реденький и не больно высокий, проплешин заскорузлых полно, босые ноги обдерешь-исколешь…

— Хлебушко, берегите хлебушко… — выдохнул над ухом мой великий земляк, и вздрогнул я, и протер глаза. Да никого же нету рядом, и асфальт пуст, где лежит невидимая мне без бинокля буханка. Скорее туда, к ней, пока не слетелись вороны, уж кто-кто, а они-то запомнили буханку.

Не успел я зачехлить бинокль, а со стороны бора за спиной услыхал натужливый «Запорожец» первого выпуска. И вот он вровень со мной — и само собой поднимаю свой дальнезор. Ага, с ручным управлением, инвалид войны, наверное, за рулем? Беленьким колобком скатился кургузый «Запорожец» с горушки и прямо к выбоине, и не увильнул, а затормозил. А прежде чем остановиться — дал задний ход. Что-то долго не отпахивается «дверка наоборот», как шутливо говорят люди, не произошло ли чего? Ах, да коли с ручником, значит, с ногами у водителя не того…

Отсюда мне видно, с каким трудом вылазит на дорогу дородный белоголовый мужчина. Наконец, он выпрямляется и поворачивается лицом в мою сторону. Боже мой, ему бы два пучка ячменных колосьев, и… вылитый Тарас Бульба! Аж ознобило меня с ног до головы. Вроде и не читал накануне Николая Васильевича Гоголя, да что там, живет он в нас всегда, а во мне с той зимней ночи, когда я, второклассник, впервые раскрыл книгу. И сжег я в плошке все сало, трясся от страха, а не оторвался от истрепанных страничек.

Проскрипел-простукал протезом — вот и далеко, а слышу скрип кожи на протезной ноге — водитель «Запорожца» и встал над буханкой. Ветер пахнул с ячменного поля и бережно тронул снежную макушку фронтовика. Четко видны на левой стороне груди разноцветные ленточки наград, а справа — знак ветерана войны.

Согнул свою могучую спину фронтовик в земном поклоне и обеими руками поднял с асфальта буханку, обдул ее со всех сторон и надолго задержался взглядом на ней, такой ныне обычной. А потом повел глазами по сторонам — нет ли хозяина у буханки? Зорок глаз у него, без всяких линз заметил меня, распознал корзину и круглобокий рюкзак и понял издали — кто я, с чем я и куда мне нужно. Переложил буханку на широкую ладонь левой руки, а правой призывно замахал мне…

СОЛДАТСКАЯ МАТЬ

На работу, а за сорок лет пришлось изведать немало профессий и должностей, Владимир Алексеевич любил приходить если не всегда первым, то во всяком случае раньше положенного времени. Не изменил он своей привычке после избрания его председателем исполкома сельсовета. Но сегодня Барыкин с раздражением переступил порог кабинета. Вспомнил, что ему с утра предстоит читать очередную докладную отставного милиционера Мотыгина. Замучил Барыкина доносами и просто сплетнями этот неугомонный блюститель порядка не на деле, а на бумаге. Нет, он не вмешается в назревавший скандал или драку, но и не пройдет мимо, если оплошает в чем-то молоденький участковый инспектор или сельсовет не примет надлежащие меры. Мотыгин непременно выразит неудовольствие общественности от своего имени в соответствующие органы власти. Нового председателя он пока щадит, не упоминает его имени в докладных, да и вообще реже стал писать выше, а соблюдая субординацию, регулярно информирует Барыкина «о, состоянии политической нравственности населения».

Приходится все равно читать все сочинения Мотыгина, и не только читать — заниматься разбирательством фактов, хотя они и выеденного яйца не стоят. «Чего он опять наковырял-наподглядывал?» — со злостью раскрыл Владимир папку, где поверх прочих бумаг лежала докладная Мотыгина. И того пуще рассердился, когда не обнаружил в нагрудном кармане пиджака свои очки. Без них долго, до рези в глазах будет он расшифровывать кривые строчки докладной ветерана органов МВД. И тут неслышно открылась дверь кабинета, и, припадая на правую ногу — увечье военного детства, вошла секретарь сельсовета Елена Петровна Ильиных.

В другой раз Барыкин удивился бы, зачем столь рано пришла на службу Елена, а может быть, и поморщился бы недовольно, что помешали ему до дневной сутолоки справиться с бумагами и оставить больше времени на живых людей. А сейчас он не скрыл радости, не сразу приметил — секретарь чем-то опечалена и взволнована. Владимир насторожился: наверное, что-нибудь случилось дома и ее надо отпускать, а на носу сессия с самой ответственной повесткой — отчетом о выполнении наказов избирателей. «Что поделаешь, беда разве приходит когда кстати», — вздохнул Барыкин и приготовился выслушать просьбу на сей раз из уст секретаря.

— Тут какое дело, Владимир Алексеевич, — неторопливо, как всегда, заговорила Елена Петровна. — Тут такое дело… Вчера под вечер померла Аграфена Серафимовна Ильиных.

— Родственница ваша? — участливо спросил Барыкин.

— Нет, однофамилица. Да вы привыкайте, у нас в краю Плетни чуть не все подряд Ильиных да Пономаревы.

— Жалко человека… Что с ней?

— Да что… Старушка залетная, можно сказать, старше всех жителей сельсовета. На девяносто шестом году скончалась.

Барыкин уже не перебивал Елену Петровну. Он слушал ее и пытался припомнить старушку, названную секретарем, и… не мог. Да нечего зря напрягать память: не знает он ее. Видно, ни разу не обращалась она при нем в сельсовет ни сама, ни через какое-то другое лицо. А за год, как его избрали председателем, всех жителей трех довольно крупных сел разве узнаешь и запомнишь? Тем более, сам он родом не из ближнего села. Правда, живет здесь три года, но сельсовет вон какой — одна Уксянка — бывшее районное село, а не какая-нибудь деревня!..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: