Все вновь погудели добро и в облегчении: правильно он привел.
— В вас нету корысти — раз. Что ж, мы не видим? Вы человек богатый, знатный креол, мантуанец — вы отдали все республике, братству, народу. У вас ничего нет. Это раз. Правда, у вас одеколон, эти ваши манишки, но это ничего, вы носите, носите, мы не против. Вы человек просвещенный, чего вам скрываться? Ну, это раз. Верней, погодите. Вы славу, конечно, власть — это вы любите. Вы, может, обиделись? — остановился он на секунду.
— Да нет. Нет, нет, — отвечал Боливар, и правда внимательно и серьезно слушая.
— Ну и вот. Это вы любите. Но все же не только это у вас. Вы свободу, походы, риск, подвиги и народ — это вы больше любите. Это больше, да.
Все опять повздыхали; „Вот говорит! И откуда что берется!“
— И я уже сказал, но еще скажу: вы нас принимаете в счет. Принимаете. И за это спасибо, за это и мы вам — славу. Нас любить не за что. Люди мы темные и жестокие. Но вот если человек к нам внимателен — то спасибо. Мы что ж, не видим? мы видим, как вы с нами мучаетесь. Я видел, как вы тогда три раза прыгали кувырком — через лошадь, чтобы показать льянерос, что вы герой. Два раза падали, третий ничего, хотя и неловко. И через реку — без рук, это я тоже помню. Глядели мы с того берега, как вы тогда выходили к Педро. Шатает вас…
У костра смущенно и умиленно посмеивались; Пабло со вниманием слушала уже большая толпа.
— Посмеялись мы, а стали вас уважать. Вам бы что? Раз-раз, приказал и пошли, ваше дело, мол, слушаться командиров. И многие так и делают. А вы — нет. Вот это нас забирает, нам нравится.
Пабло был пьян и все же немного хитрил, рисовался, хотя в данный миг был предельно искренним. Вокруг вновь послышался восхищенный ропот: „Пабло-то, Пабло! Все верно, да как говорит! Говорит-то!“
— И тут: вот не хотелось, некогда пить, а вы подошли и выпили. Мы понимаем, что вы бы сумели и отказаться, и сделать так, чтобы нам не обидно. Уж вы бы могли придумать. А нет: вы не стали хитрить, пришли, выпили. Вот вы речь сказали. Высокие слова говорите, не все мы тут понимаем…
Все загудели, чуть засмеялись.
— …а все равно приятно. Приятно, что вы так говорите с нами. Это хорошо. Это хорошо, дорогой вы наш генерал. — Пабло совсем расчувствовался и обнял ногу Боливара. — А мы — мы идем за свободу свою, за землю. Давайте выпьем! Эй, вы там все! Выпьем за дорогого Боливара, генерала! Салюд!
Пабло пьянел и клонился, но чашу держал изящно и крепко на растопыренных пальцах; восторженное „Вива-а-а-а-а!“ разнеслось в непроглядной и мутной черноте, пронизанной ярким и резким блеском костров.
Боливар растроганно, молча, глотая судорожные комки, поднимал свою чашу рядом с десятками плошек, кружек, чашек и полутыкв в этих десятках жилистых рук; в ушах стоял радостный шум и гомон.
Одним из последних протиснулся этот, Фернандо; он держал свою миску в обеих руках и влажным, счастливым и робким взором смотрел на Боливара и умильно косился на Пабло. И снова смотрел на Боливара. Тот заметил его, протянул ему чашу, и он с достоинством потянулся и коснулся президента и генерала. Он что-то хотел сказать, шевельнул губами, усами; Боливар, заметив это, с особой чуткостью и участием, свойственным его сердцу в такие минуты, чуть вытянул шею и наклонил ухо.
Но Фернандо лишь грациозно отступил на полшага, как бы полюбовался своим генералом, готовым любить, и вести, и слушать его; ничего не сказал и еще слегка отступил, кивая и улыбаясь, и благодарный.
— Спасибо. Спасибо, мои друзья. Мои родные, мои солдаты, — растроганно, резко, отрывисто говорил Боливар, сияя круглыми, темными в глубине глазами. — Ну, я пойду. Спасибо. До завтра.
Он — с непредвзятой, непредусмотренной церемонностью — обнял Пабло и под нестройные возгласы одобрения выбрался от костра.
Туманная, черная ночь охватила его, пахнула в разгоряченные, теплые лицо, грудь; он быстро пошел к палатке, но, подойдя, не вошел, а еще походил вокруг, возбуждая сдержанное внимание часовых и секретарей, адъютантов.
Он походил руки за спину; посмотрел вокруг. Ликовал и праздновал милый лагерь в бездонной, густой ночи.
Пабло слегка хитрил, рисовался — но что же? пусть. Хорошо, хорошо.
Он ходил, он смотрел на небо, которого, собственно, не было; он не обратил на это внимания.
В душе были влажное счастье, белеющий свет и свежащая, собранная тревога.
Взволнованный разговором с солдатами, Боливар не мог пойти спать; раздраженные нервы и тело требовали движения. Он все ходил у своей палатки, у навеса над гамаком, вязко шурша ботфортами по набухшей траве, вспугивая светлых и темных бабочек, таинственных ночных птиц и всяких летучих тварей, будто полуживотных, полунасекомых, в изобилии населяющих эти места; по обыкновению заложив руки за фалды, он с досадой поглядывал на часовых, проходящих офицеров и солдат, которые пялились на него и не понимали его чувств; душа требовала одиночества и общения, тишины и сурового действия — пусть ничтожного по своей сути, но немедленного и рьяного.
Сияли огни, раздавались клики. Он решительно зашагал к ближайшей офицерской палатке; из-за полога полосой падал яркий свет, слышались голоса… Резким движением отодвинул полог, резко и грациозно пригнулся; вошел в световое пятно.
— Ви-и-ива-а-а-а! — разумеется, тотчас же грянула палатка; приятной мягкой волной плеснули по одинокому сердцу тепло и радость, приветливость веселых людей. Он огляделся. На ягуарьих и козьих шкурах, на коврах сидели, обняв колени или вытянув ноги, сдержанный, улыбающийся Сантандер с красивым, крупным, слегка скуластым лицом в жестких коротких усах, добродушный и одновременно строгий широким лицом и массивным телом Сублетте, изящный Перу, тихий Ансоатеги; все они, повернувшись и изогнувшись кто как, смотрели в сторону входа — на него, на Боливара.
— Беседуете? — сказал он, улыбаясь, потирая руки.
— Нет. В кости, — после мгновенной паузы, ответил Сантандер; не желали отвечать хором, ждали друг друга. Гордецы-офицеры. Пусть, пусть, молодцы.
— Что же вы: солдаты празднуют, — сказал Боливар, присаживаясь на теплую, косматую шкуру, обхватывая колени и прислонившись спиной к Ансоатеги. — Я тебя не спихнул с места, Хосе Антонио?
— Нет, — улыбнулся Ансоатеги; на мгновение они повернули друг к другу головы, глаза встретились и туманно, весело разошлись; двое людей как бы узнали друг друга.
— Да мы тоже не сидели зря, — сказал Сублетте; все хохотнули, как люди что-то скрывающие, и посмотрели в угол. Там на расправленном кожаном мешке валялись круглые, плоские и квадратные бутылки и стояла расколотая калебаса. Что-то пестрело красным, синим и белым; в бегающем, ярком свете жировой плошки-светильника бутылки поблескивали картинно, задорно, таинственно.
— А что за пестрые тряпки? Юбка, что ли?
Офицеры как-то задумчиво посмеялись, глядя на свет; в палатке чувствовалась довольная и мужественная расслабленность, пахло жареным мясом, потом, вином, раздавленной травой и влагой, и шкурами; сиял свет, поблескивали глаза.
— А Пепита тоскует, — серьезно и задумчиво сказал Перу де ла Круа после небольшого молчания, и собравшиеся разом засмеялись этому общему совпадению мысли, вдруг, как бывает, точно и в точный миг выраженной одним из подумавших.
Боливар улыбнулся (его сухощавое лицо разошлось в морщинках) и кинул кубик, воскового цвета и в черных крапинках, на ранец, лежавший между офицерами; точеная кость с бодрым треском прошлась по дубленой, ядреной коже.
— Немного, — сказал Сантандер, заглядывая в остановившуюся грань кубика.
Громыхнул выстрел.
Офицеры вскочили; самого движения не было видно, все сидели, полулежали в расслабленных позах, и вдруг — все на ногах, на миг замерев в хищных стойках, ладони сжимают эфесы полувынутых палашей, шпаг (до этого мирно валявшихся в своих ножнах какая где), рукояти пистолетов. Но Боливара уже не было; никто не удивился, все знали быстроту его. Мгновенно поняв всем телом, всем чувством, что им следует ждать две-три секунды, и лишь потом выскакивать вслед, — они стояли, прислушиваюсь.