Статеску боялись все в городе. Красные, стоящие торчком уши, казалось, специально созданные для подслушивания, крупный мясистый нос и толстые оттопыренные губы придавали ему вид простака. Статеску и в самом деле держался просто: при встрече всегда первый совал свою пухлую и липкую, удивительно белую руку. Кто-то сострил, что рука Статеску отличается от беременной жабы только тем, что она теплая…
Полуприкрытые веками глаза сыщика придавали его лицу стыдливое выражение. Но стоило ему, не мигая, взглянуть на собеседника — и человека будто замораживало. Широкие серые брюки обтягивали его выпиравший живот и болтались на кривых ножках. Концы отворотов лоснящегося пиджака постоянно загибались, а вокруг правого кармашка жилета, где он хранил старинные часы, расплылись жирные пятна.
И этого нескладного, неряшливого человека лавочники и торговцы приветствовали издалека. Ведь он был чуть ли не первым заместителем полицмейстера города! В Болграде поговаривали, что Статеску получает жалованья вдвое больше, чем его начальство. Люди коммерции заискивали перед ним, считая за честь пожать его потную руку.
Даже Александр Банков, знаменитый в городе адвокат и глава национал-жоржистской партии, встречая Статеску, размашистым жестом снимал шляпу и кланялся. Гаснер на праздники посылал Статеску отрез сукна, пару купонов шелка на сорочки и всегда удивлялся, почему сыщик ходит таким неопрятным… «И куда только он девает все это добро?» — говорил мануфактурщик.
«Деловые люди» города считали, что с сыщиком Статеску нужно быть в хороших отношениях, но нередко за его спиной говорили: «А не мешало бы ему сыграть в ящик…» Но на Статеску время, казалось, не влияло. Изо дня в день он ходил по городу, сжав свои толстые губы, и знал буквально все. Иногда, в вагоне первого класса он уезжал в Бухарест. В городе тогда шептались, будто Статеску поехал отчитываться перед генеральной дирекцией сигуранцы…[5] Шушукались, что болградский сыщик Статеску якобы получает указания по части борьбы с большевистскими бунтовщиками лично от его величества!..
Откуда Статеску узнал, что Рузичлер собирается принять в ученики Илью Томова, хозяин типографии помять не мог. Но было ясно: сыщик не хотел, чтобы у его Фили был конкурент. Ведь Томов — парень с головой, учился в лицее, планер построил. Ему ученье в типографии будет даваться легко, а Филя… что ж, сыщик знал, что он звезд с неба не хватает.
В пятницу Статеску зашел в типографию, будто узнать об успехах сына, и как бы невзначай спросил Рузичлера:
— Как вам нравится тот случай?
— Какой? — спросил типограф.
— Ну как какой! Что сынок Томова вмазал господину Гаснеру в зубы?
Рузичлер сразу смекнул.
— Ну, меня он не ударит хотя бы потому, что я так не обращаюсь с учениками. Потом я хорошо знаю его отца и мать… Ну, а если парню у меня не понравится, так что ж… Разойдемся.
Статеску опустил свои слипшиеся ресницы и многозначительно понизил голос:
— Да… Все это хорошо. Но знаете ли вы, что у этого самого Томова дед — старый бунтовщик?..
О! Рузичлер прекрасно понимал, на что намекает сыщик… Но он не перебивал.
— Старик Липатов стрелял в румынскую власть в Хотине. Он сорвал с примарии[6] герб его королевского величества и топтал его ногами! Тогда ему удалось скрыться. Но потом, в двадцать четвертом, во время татарбунарского бунта, мы наложили на него руку… Двенадцать годиков этот большевик отбарабанил на каторге. А известно ли господину Рузичлеру, что одна из двоюродных сестер этого самого парня снюхалась в Кишиневе с коммунистами? — Статеску уставился на Рузичлера неподвижным взглядом, помолчал. — И все эти голодранцы, — продолжал он, понизив голос, — хотели совершить покушение на его величество, а потом открыть границу и впустить в Бессарабию тех самых бородатых большевиков с кинжалами в зубах!
Рузичлер молчал. «Этот тип мне рассказывает про русских, — думал он про себя, — как, будто не я отбывал воинскую повинность в России… Уже видно, куда он метит… Но зачем спорить? Еще привяжется… Чтоб ему болтаться на веревке вместе со своим Филей!..»
— Теперь и сестренка Томова, — продолжал Статеску, — будет тринадцать лет прохлаждаться на каторге. И не повезло же ей… — тринадцать отхватила! Уж дали бы четырнадцать, а то чертова дюжина — может вовсе не вернуться!.. — Довольный собственным остроумием, сыщик рассмеялся.
Рузичлер пришел к жене расстроенный:
— Что делать? Бедняжка Софья Ильинична приходила просить за сына, чтобы я принял его в ученики. Парень честный, но, говорят, шалун. Это он втер Гаснеру в нос. И что же, правильно поступил! Такому, как Гаснер, нужно было выбить челюсти и даже немного подбить глаз, чтобы он не смотрел на всех так свысока и не задавался. Подумаешь, имеет магазин! Так что же? Пусть он будет на миллион и даже на два. Ну? Все равно он бога за ноги не поймает. Бывали ведь и крупнее Гаснера, и то давали банкрот. Дойдет и до него очередь!
Жена прервала рассуждения мужа.
— Конечно, хорошо пристроить мальчика. Пусть получит кусок хлеба. Может быть, когда и спасибо скажет.
Однако когда на следующий день мать Томова пришла в типографию, Рузичлер сказал:
— У меня, госпожа Томова, как сами видите, типография.
— Это большая разница! — вставила жена Рузичлера.
— Будь это магазин, я плевал бы хоть с Эйфелевой башни на Статеску и даже на всю ихнюю власть. И если хотите знать, — я уверен, что вы не пойдете на меня доносить, — я плевал бы даже и на самого короля со всеми его шансонетками. Они у меня тоже сидят в печенках. Но ведь у меня типография! Приходится печатать казенные заказы, будь они прокляты! Расписываешься в получении одной суммы, а на руки дают другую. Еще хорошо, если в два раза меньше. Разве это власть? Жулики и воры, мошенники и негодяи, каких свет не видел! Один обкрадывает другого и все вместе — казну. Но что делать? Плевать против ветра? Так что сами понимаете…
— Да, — с горечью сказала Софья Томова, — что правда, то правда. Двоюродная сестра Ильи — коммунистка и уже шесть лет как сидит. Что касается родной сестры, то она еще маленькая и живет с отцом… с тех пор, как они уехали…
Потом Рузичлер напомнил, что Статеску говорил и об ее отце, но Томова ответила, что старик свой срок отсидел и теперь живет у младшей дочери там же, в Татарбунарах…
Рузичлер развел руками:
— Очень сожалею, госпожа Томова, но не могу… Поверьте! Вы думаете — я боюсь? Да, боюсь… Возьму вашего мальчика, а потом, не приведи нечистая сила, меня вызовут в сигуранцу… Вы же сами хорошо знаете, что это такое. А что ваш сын смазал Гаснеру по морде, так он молодец! Вы слышите, просто молодец! Его надо за это расцеловать! Чтоб я так был здоров, как он мне нравится! Ну, а принять, сами понимаете, не могу…
Больше в городе идти было некуда. Тогда-то и решили, что Илья поедет в Бухарест… Может быть, там повезет.
Илья и на этот раз ничего не сказал матери, но про себя твердо решил поступить в летную школу.
И вот он сидит на чемоданчике и думает: «А вдруг не примут? Что тогда? — и тут же отгоняет сомнения, успокаивает себя: — Нет! Не может быть!».
Открылась дверь, и в вагон вошел кондуктор, худощавый, с закрученными кверху усами. Напевно растягивая слова, он объявил: «Станция Плоешть, остановка двадцать минут, прошу, господа, кому сходить, прошу!..»
Пассажиры повернули головы на голос кондуктора, но остались на своих местах, видимо, все ехали до Бухареста. Сидевший напротив Ильи вояжер, его земляк, открыл глаза и, поправляя помятую шляпу, окинул беспокойным взглядом багажные полки, где лежали его пузатые чемоданы. Все было на месте, и он, сладко зевнув, проговорил: «Последняя крупная станция. Еще полтора часа — и столица!»
Поезд остановился.
Илья подошел к окну, в которое заглядывали станционные часы. Таких больших часов он еще не видел. Илья оттянул ручку окна, и тяжелая рама с грохотом опустилась. Свежий воздух ворвался в вагон. Узкий солнечный луч словно разрезал здание вокзала, у затененной стены которого в серых куцых халатиках с медными бляхами-номерами на груди стояли носильщики, печально поглядывая на застывшие в неподвижности вагоны.