—
Или его тоже нет в городе?
Терещенко посмотрел па меня через плечо.
—
Да в чем дело?
—
Отряд начал крупную операцию в районе Соломира. Балицкий должен отвлечь немцев где-то здесь… Вернее, должен был. Вчера. Но, может быть, еще не поздно… Я пытался найти самого Балицкого, но и его не застал…
—
Он двенадцатого ушел из Кулишовки.
—
Куда? С какой задачей?
Терещенко пожал плечами.
С минуту мы молчали.
—
Радиостанцию у вас наладили?
—
Не знаю.
—
Значит, она все же была неисправна?
—
И этого я не знаю.
Опять наступила долгая пауза.
Эти три дня совершенно выбили меня из привычной колеи. С какой-то совсем иной меркой подходил я к явлениям, ко всему окружающему. Нащупать следы подпольщиков, найти Махони
на
— это стало для меня самоцелью, и в поисках я начисто забыл о всем том, что предшествовало моему уходу из плавней. Как-то растворились незаметно и бесследно исчезли раздражение, злоба… И дата — шестнадцатое число, в ночь на шестнадцатое — была, пожалуй, единственным, чем я помнил все время, что непрерывно двигало и подталкивало меня. До сегодняшнего дня.Сегодня мне стало ясно, что я уже ничего не могу сделать. Еще полчаса назад я был во власти самых мрачных, самых безнадежных мыслей. Но вот я встретил Терещенко, и теперь, если бы это понадобилось, я смог бы пройти десять, и двадцать, и даже тридцать километров.
— Может быть, еще не поздно, — сказал я.
Терещенко посмотрел на меня вопросительно:
— Что?
— Передать Балицкому. По радио или как-нибудь иначе. Я обязательно должен увидеть Махонина. Сегодня же.
— Не раньше утра. Сейчас туда не пройти. В городе массовая облава.
— Плевать я на нее хотел.
Он чуть усмехнулся.
— Слушайте, я вас не заставляю идти. Вы скажите мне адрес.
Терещенко попробовал рукой чайник, достал из шкафчика кружки, поставил на стол. Меня начинало бесить его спокойствие.
— Я вам вот что скажу, — произнес он. — Вы не дойдете даже до балки… Только по самому берегу низом можно попытаться пройти… — Он задумался на секунду. — Нет, и там тоже ничего не выйдет.
Черт возьми! Добраться до самой цели и уткнуться в упрямство этого человека. Это хоть кого
могло вывести из себя.
— Поймите вы, не могу я и не буду у вас чаи, пока… Поймите, что речь идет о жизни людей!
Зеленоватые глаза Терещенко разглядывали меня с холодным любопытством.
Ну что ж, — сказал он. — Если вам так хочется ночевать сегодня в гестапо… Смотрите… — Откуда-то он вытащил листок бумаги, огрызок карандаша. — Вот здесь Копанскую пересекает Арнаутская. Она выходит прямо к Днепру. Идти надо задами… Вот здесь вот…
Он вдруг выругался, отбросил карандаш и
поднялся.
—
Ложитесь вот здесь и никого
не впускайте.
Часа через три я
вернусь.
—
Нет уж,
идемте вместе.
—
Никуда вы не пойдете. — Он опять выругался. — Одному это проще. Что сказать Махонину?
Я передал ему «пакет», из которого
высыпался весь табак. В гильзе виднелась лишь тонкая
трубочка из папиросной бумаги. Те
рещенко на
хлобучил фуражку, открыл дверь и с
порога по
вернулся ко мне:
—
Хлеб в шкафчике. И соль там же.
Я долго сидел неподвижно.
Напрасно я отпустил его одного.
Спокойнее и проще было бы пойти с ним, чем сидеть
тут, представляя себе, как пробирается он сейчас по безлюдным улицам. Нарвется, чего доброго, на патруль и тогда вообще не дойдет… Может быть, действительно он был прав: следовало подождать до утра?
Засопел чайник.
Я подбросил в печь соломы,
раскрыл шкафчик
на стене — в нем не было ничего, кроме краюхи черствого хлеба и солонки, наполненной крупной желтоватой солью.
Чем-то нежилым, заброшенным веяло и от этого шкафчика и от всей неуютной, грязноватой комнаты: неприбранная кустарная кровать, грубый стол, табуреты — самая примитивная, неприхотливая обстановка. Только над кроватью заметил я «предмет роскоши» — застекленную рамку с несколькими фотографиями в ней.
Я взял коптилку, подошел ближе. Совершенно незнакомый мне Терещенко, молодой здоровый парень с добрым и открытым, чуть смущенным лицом, сидел на скамье рядом с миловидной женщиной. На коленях она держала ребенка, тот, видимо, кричал, и все внимание женщины было сосредоточено на нем. Это была обычная фотография, снятая в далекие мирные дни, вероятно, в той спешке и суете, которые всегда почему-то сопутствуют всяким семейным торжествам: не всходит тесто, в соседней лавочке не оказалось какой-нибудь до зарезу необходимой корицы, забыли пригласить двоюродную тетку, надо успеть еще вымыть полы и испечь пироги, но надо и увековечить себя у ближайшего фотографа. И туда отправляются после мытья полов, перед тем как ставить пироги, наспех натянув праздничное платье, и сидят перед объективом, поглядывая на часы, нервно отсчитывая секунды, и даже не подозревают, что вся эта суетня и есть то самое, что называется коротким, драгоценным словом «счастье» и что так отчетливо понимал сейчас я, сидя один в этой нежилой комнате в центре захваченного фашистами города.
Терещенко женат. Где же его семья теперь? В эвакуации или где-нибудь в пригородном селе? Да и живы ли они?
Я вдруг подумал, что, работая вместе с людьми, от которых многое зависит и в нашем общем деле и в нашей судьбе, я до странности редко задумывался над тем, кто и что окружает их, что составляет их внутренний мир, чем живут они и о чем мечтают… Может быть, только Близнюка знал я «насквозь», да и то потому, что мы прошли вместе с ним самый первый и самый трудный этап войны. А что было известно мне, кроме самых общих анкетных данных, о нескольких десятках людей, которыми я командовал? Что знал я о Глушко, о Быковском, о том же Жене Батраке, который сменил меня в роте? Ничего, ровным счетом ничего…
Да и один ли я относился к людям с этаким барским высокомерием, полагая, что стоит только им приказать то-то и то-то, и все будет в порядке, в полном ажуре, будто перед тобой не человек, а автомат, подчиняющийся простому нажиму кнопки?.. Все мы немножко эгоисты, и слишком уж часто только наши собственные мысли и наши собственные стремления имеют ценность в наших глазах.
Не потому ли мы так часто делаем ошибки, выбирая и оценивая людей, что рассматриваем их с самой узкой, утилитарно деловой точки зрения, забывая о всем том, что составляет душу, существо человека? Вот ведь Штанько в своем районо или зеленивский староста в каком-нибудь Заготзерно тоже заполняли анкеты, писали всяческие автобиографии, но это никому не помогло рассмотреть их…
Или Близнюк, которого незадолго до войны за какой-то пустяк исключили из комсомола. А ведь стоило бы хоть чуть-чуть покопаться в его нутре, чтобы понять, насколько случаен был его проступок и насколько честен и самоотвержен этот нехитрый парень!..
Чайник наконец закипел. Круто посолив кусок хлеба, я выпил кружку кипятку.
Ходики тикали совершенно так же, как тикали они и до ухода Терещенко, но стрелки их точно застряли на месте.
Я разыскал бритву, помазок, сбрил бороду, с наслаждением провел ладонью по гладкой щеке и опять посмотрел на часы: всего полчаса прошло с момента, когда ушел Терещенко, и не более часа, как я вошел в эту комнату.
Он сказал, что вернется часа через три. Значит, еще два часа. Не было ни книги, ничего, что помогло бы убить это время…
Я разыскал щетку, почистил сапоги, осмотрел пиджак в тщетной надежде, что хоть какую-нибудь пуговицу требуется перешить, вспомнил о нагане, разобрал и тщательно протер его. Это был старенький и облезший офицерский наган сестрорецкого завода выпуска 1914 года, с почти начисто стертыми нарезами ствола. Пожалуй, стрелять из него можно только в упор, а на десять метров не попадешь и в ворота.