Нет лекарств от воспоминаний, нет защиты от себя.

Атахан закрыл глаза, и перед ним возникла Наташа. Она массирует ему руку, и не пальцы касаются его, а солнечные лучики. В который раз делает укол, и в который раз он не ощущает боли: так бережно вводит она целительную сыворотку.

Наклоняясь к нему, Наташа кормит его с ложечки, как ребенка кормит мать. Он замирает, когда ее волосы приближаются к его лицу. Тихо проникает Наташа в палату ночью, прислушивается к его дыханию. Она думает: больной спит. А он думает о ней!

Наташа меняет компрессы, повязки, никогда не меняя выражения глаз. Она всегда входит с улыбкой… Она близко, в соседней комнате, а он вспоминает о ней так, словно они расстались навсегда. Порой чудится: она никуда не уйдет. Атахан открывает глаза, и видение исчезает. И опять он сознает: время остановилось, солнце не взойдет, не дожить до восхода, если не заглянет к нему она.

Наташа делала свое дело — спасала человека, но он, Атахан, думает: она спасает именно его, Атахана, за другого она не стала бы так бороться. Она улыбалась своей победе над ядом, над смертью, а он, Атахан, верил: она улыбается его глазам. А чего не сделаешь, если веришь в такое!.. Но так ли одинок в наивном заблуждении Атахан?!

Федор Николаевич в своей палате заканчивал письмо. Сидя на кровати и поглаживая больную ногу, он в который раз перечитывал написанное.

«Давно я наблюдаю за вами, и ваше чуткое ко мне отношение помогает мне надеяться, что вы согласитесь стать моей законной женой. Я так же законно буду заботиться о вашей Юленьке, как о своей родной дочери. Нужды знать не будете. Зарабатываю я вполне прилично. А разница в годах — пустяки».

Федор Николаевич бережно сложил лист, вывел аккуратно:

«Собственноручно Наталье Ильиничне Ивановой».

Встал, тщательно причесался, по-солдатски, как гимнастерку, одернул халат, с надеждой посмотрел на письмо, взял его и вышел из палаты с высоко поднятой седеющей головой. Но тут же вернулся, достал зеркало, поднес его к лицу, придирчиво рассмотрел виски: седой волос, еще седой — точно песчинки мерцают. «Что ж, все время стараюсь переработать, все время прикапливаю. Может, не зря прикапливал. И мне, и Наталье Ильиничне, и Юленьке хватит. Квартиру не получу, а комнату на первое время пристойную дадут. Бывший фронтовик, два ордена боевого Красного Знамени, орден Славы второй степени, медали… Ранение было. Вот вскрылась рана… Лишь бы согласилась. Она такая хорошая… И хозяйственная, шить, готовить умеет… Довольно в холостяках, хватит!.. Э! У меня и в усах седина! Не может быть! Вот те на! Ах, дьявол ее возьми! Это уж о старости весть! Это не годится. Так, пожалуй, свататься надо к Гюльчаре. Где помазок? Ага, иди сюда, мыльница, иди сюда, бритва. Прощайте, старшинские усы. Подкручивал вас и у Сталинграда, и у Братиславы, и здесь сколько лет нефть с вас смывал. Ладно, разнюнился! Ого, усов уже нет. Все! И правда, стал моложе. И какой-то другой. Молодцеватый! Занесла меня, молодца, судьба из родной Брянщины в эти края. Зато и заработки! Да и Наташа… Нет, нет — Наталья Ильинична. Ишь заторопился, еще не выяснил что к чему… А ну, на разведку или нет — на штурм, товарищ старшина в отставке… В отставке… Не получить бы ее и по этой линии…»

Он еще раз тщательно причесался, а одну мягкую черную прядь довольно задорно приспустил на лоб и прикрыл рубец — память осколка у сталинградского тракторного. Рука машинально потянулась поправить сбритые знаменитые усы. Он усмехнулся и, стараясь не прихрамывать, совсем решительно выступил из палаты, сунув на ходу руку в карман и проверив, на месте ли письмо.

В дежурной комнате Гюльчара, отложив вязанье, глядела на расстроенную Наташу. Она потуже надвинула на седые волосы шапочку, но и это всегда успокаивающее движение сейчас не помогло Гюльчаре. Хлопая себя по коленям, она покачивала укоризненно головой:

— Красота человека — лицо, красота лица — глаза. И глаза у него — звезды. Но как нехорошо, как нехорошо! А ведь какой человек хороший! — Она, порицая, хвалила, хваля — порицала. И Наташе было непонятно, чего тут больше: хвалы или осуждения. В дверь вежливо постучали.

— Войдите! — крикнула Наташа.

— Не помешал? — переступив порог и стараясь не прихрамывать, спросил Федор Николаевич. Держался он прямо, выпятив грудь как на смотру. В руке был конверт.

— Нет, нет! — поспешно отозвалась Наташа и, опустив голову, покинула комнату.

Он хотел ее остановить, но, заметив раздраженность Наташи, не решился. Гюльчара сперва не поняла, что случилось с Федором Николаевичем. А потом заметила отсутствие усов и насторожилась.

— Что с Натальей Ильиничной? — обратился он к старой Гюльчаре.

Та огорченно махнула рукой. Отвернулась. Взялась за спицы, отложила, поправила шапочку.

— Что-нибудь случилось? — встревожился он.

— Да, да, случилось, нехорошо случилось, — повернувшись всем телом, зачастила Гюльчара. Ее поблекшие губы подергивались от волнения.

— Чуткости у вас, мужчин, нет к нам, женщинам! Все только о себе думаете!

— В чем дело? — заробев, повторил он, бессознательно вдвое складывая конверт.

Гюльчара накапала в мензурку валерьянку, разбавила водой, выпила. Взяла вязанье.

— Год здесь работаю, — она развела спицами. — Четырнадцатое предложение выйти замуж! — возмутилась Гюльчара. — Или все вы думаете, если меня кто-то обманул, обобрал, оскорбил, бросил, то я ко всем кидаюсь на шею? Нет! Мы сами можем защитить себя! Нам подачки не нужны!.. — размахивая спицами, наступала она на Федора Николаевича.

— Да кто же посмел так обидеть вас?

— Ты что? Почему меня? Наташу обидели! Я о ней говорю.

Федор Николаевич насторожился, посуровел:

— Кто обидел? — Он привычным жестом резко поправил усы, не заметив их отсутствия.

— Все! Все четырнадцать, которые делали ей предложение! Еще и этот негодяй Огарков — бывший муж, бросил ее на седьмом месяце беременности. Настоящий бандит!.. Я только не могу понять, как мог такой человек, как Атахан… — и Гюльчара выразительно похлопала себя ладонью по лбу.

— Тоже делал… предложение? — почти с испугом спросил Федор Николаевич, комкая сложенный вдвое конверт.

— Скажи ему, пожалуйста, что это нехорошо. Наташа замечательная медсестра. Настоящий врач. Настоящая комсомолка: всегда там, где труднее. Относится ко всем одинаково, жизнь готова отдать, чтобы спасти человека, облегчить его страдания… Но почему-то каждый больной считает, будто она это делает только лично для него. Трудно ей с такими. Это обижает ее. Нехорошо…

— Да, нет. Да… я понимаю… я пойму, я постараюсь, — запинаясь от неожиданности и стыда за себя, за свою слепоту, твердил он. — Я ему вдолблю!

Федор Николаевич вышел в коридор, прислонился к косяку двери. «Ну и ну! Я ему втолкую. Ты себе втолкуй. Снайпер… прославленный… как же ты позорно промазал! Какого черта еще сдуру вызвался втолковать Атахану! Главное, Гюльчара надеется на меня!..»

— Дядя Федя, а у тебя разве неправдашние были усы? — услышал он изумленный голос Юльки. Она смотрела на него с искренним восторгом, с каким дети смотрят на фокусников. Ее глаза говорили: захочет дядя Федя и снимет свои волосы одним мановением руки, раз — и носа не будет.

Федор Николаевич крякнул…

— А куда они делись?

— Сбрил, надоели. — Он тужился улыбнуться. Не получилось и подобия улыбки…

— Ты к Атахану? — ни о чем не подозревая, спросила Юлька, когда Федор Николаевич твердо решил не ходить к нему и уж, конечно, не объясняться.

«А что, пусть и ему будет больно. Почему я один должен страдать? — с раздражением твердил он, направляясь к изолятору Атахана. — Ни разу не объяснялся, вернее, ни разу не предлагал никому быть моей женой, а тут — от ворот поворот, да еще должен этаким святошей, черт знает кем, выглядеть… Федя, Федя, фокусник Макарка!» — Указательным пальцем правой руки постучал он себя по лбу. Затем подошел к палате, где лежал Атахан, постучал в дверь и, прихрамывая, морщась от боли в ноге и от неловкости предстоящего разговора, вошел в комнату и тяжело сел на стул.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: