«Здравствуй, Роман (вздрогнул, как бы услышав напевный голос Ольги, и в то же время ощутил каким леденящим холодом дохнуло от этого «Роман»). Спасибо, что ты все же написал. Но я уже и до этого знала, что ты жив-здоров, что ты неплохо устроился, мне сказали. Молодец. О нас не волнуйся, все хорошо, вот только как людям в глаза… Ничего, и к этому можно привыкнуть. Ваня тоже пока здоровенький, тебя он почти не помнит, и я ему про тебя ничего пока не скажу — мало ли что может случиться? Найдешь время — пиши. Целую, Ольга».
Поняла ли она хоть что-нибудь… Ничего не поняла и не должна была понять, а вот он ее понял: «…ты хорошо устроился, молодец… вот только как людям в глаза… ему про тебя пока ничего не скажу…» Чужие, вымученные слова. И это казенное «Ольга»…Оля, Оленька, прости, что я покрыл тебя таким позором, придет время — все узнаешь, все поймешь: так надо. Роман зажмурился, и сразу же зримо привиделась Ольга: маленькая, полненькая, всегда улыбчивая, с ямочкой на одной щеке и задиристо вздернутым носиком, за который он еще в ранней молодости прозвал «Кнопкой», и каждый раз, прежде чем что-либо сказать ей, дурашливо трогал пальцем носик и спрашивал: «Сударыня, к вам можно?». И теплая волна ушедшего окатила Романа, почувствовал, как затуманились его глаза. Оля, Оленька, Ольга Тимофеевна, крепись, такой тяжкий крест положила на нас война.
Нарастающий рокот заставил Романа поднять голову. В смеркающееся небо, набирая высоту, — аэродром, видимо, был вблизи, — подымались тяжелые «Юнкерсы», звено за звеном. Много, целая армада. И шли они не прямо на восток, как это было прежде, а на юго-запад. Роман мысленно прочертил направление, похоже, на Курск, туда, где немцы сейчас «выравнивают линию фронта», и где, вероятно, горит у них под ногами земля. Ах, как бы надо сообщить Березину об этом аэродроме. Ничего, теперь он и сам все увидит, узнает.
Роман поднялся, протер насухо глаза, поправил обмундирование и пошел к Фишеру.
— Ну что писаль ваша фрау? — встретил его вопросом Фишер.
— Все в порядке, мой шеф. Правда, письмо какое-то не особенно. Баба есть баба, обиделась, наверно: я где-то тут и ни разу не заглянул к ней. — Роман вспомнил, что письмо распечатывалось, читалось и его тон, скрытый смысл мог вызвать подозрение.
…Много позже будет установлено, что примерно в то же время, когда Роман Маркович Козорог, обрадованный тем, что наконец-то надежно налажена связь с Большой землей и все пока что складывается благополучно, что теперь-то он сможет гораздо больше принести пользы Отечеству, примерно в это же время Никон Покрышка случайно повстречал на базарчике Ольгу Тимофеевну Козорог. Сперва справился, что слышно о Романе Марковиче, на что она ответила, что ничего о нем не знает с осени сорок первого года, а он, засмеявшись, сказал, что ему больше повезло, виделся с ним зимой сорок второго года «при очень интересных обстоятельствах», что стало потом известно со слов свидетеля, тоже полицая, Блаженного. Блаженный и Бескоровайный присутствовали при встрече Ольги Тимофеевны с Покрышкой. Дня через три Ольга Тимофеевна и ее шестилетний сын Ваня были схвачены, увезены куда-то, и их больше никто не видел.
Хотя они и попрощались, однако на следующий день еще раз встретились. Двое из «лагеря» сбежало, была проведена облава в городе, в лесу и ближних деревнях. Роман Козорог проводил облаву в Шибаево и, пользуясь случаем, заскочил к Ирине. Она была какая-то крайне подавленная.
— Ты что, Ира, совсем вроде расклеилась?
— Да так. — И вдруг, похоже, на что-то решилась, от чего лоб ее побледнел, а на щеках выступил румянец, смущенно спросила: — Роман, ты женат?
— Женат. А что? — Подумал: «Неужели она тоже что-то узнала о моей семье?»
— А я еще даже не любила по-настоящему.
— Налюбишься еще, Ира. Тебе сколько?
— Скоро двадцать три.
— Ну вот, только двадцать три. Мне уже почти тридцать три, а я еще…
— Не понял ты меня, Роман, — Она отошла к кровати, присела. — Роман, ты помнишь Таню?.. Ее еще тут испаскудили, потом она выбросилась из вагона на ходу и… — И, заливаясь краской, она решительно сорвала с кровати покрывало. — Я им ничего не отдам. И честь мою… Не думай, Роман, я к тебе ничего.
Роман все понял. И одновременно и восхитился ею, и до пекучей боли стало жаль ее. На что решилась! На какое-то мгновение он даже растерялся, затем сказал:
— Успокойся, Ира, успокойся. Что это сегодня с тобой?
Она заплакала, заплакала навзрыд, закрыв лицо руками.
— Успокойся. Тебе надо уходить, Ира. Я тебе уже говорил.
— Уходить?.. А как же ты? Я для тебя больше не нужна?
— Ира, уйти — это сейчас самое важное. И не только для тебя.
Она поднялась с кровати, накинула покрывало, поправила растрепавшиеся волосы и сказала:
— Прости, Роман. Я буду ждать тебя, Роман. Я обязана ждать. Удачи тебе, Роман. — Это была опять та же Ирина, какую он знал вот уже несколько месяцев.
Он подошел к ней, обнял худые плечи, прижал к себе и поцеловал в темя. Она не сопротивлялась, наоборот, как-то по-детски прилипла к нему.
— Будем надеяться на лучшее, Ира. А вообще-то, еще раз советую… нет, предлагаю уйти отсюда. Ты, видимо, знаешь, куда. Ты очень устала.
Она оттолкнула его.
— Прощай, Роман. Береги себя, если это возможно…
Только перед самым арестом Ирины Волобуевы частично открылись друг другу. Ирина и раньше догадывалась, что отец ее оставлен здесь для подпольной работы, но никогда и малейшего намека не сделала о своей догадке, он тоже ни единым словом не намекнул, зачем он здесь. В свою очередь он также догадывался, что и Ирина как-то связана с партизанами, но опять же ни малейшего намека. Закон конспирации: случись что с одним — другой о нем ничего не знает, в самом деле, ничего — хоть пытай его, хоть убей, чего не знаешь, того не скажешь. Если даже пытки не выдержишь — нечего сказать. II все же они объяснились, чуточку дали понять друг другу, кто они в самом деле есть. Объяснились в тот последний день, когда Ирину наконец схватили. Им как бы что-то подсказало: больше молчать нельзя.
Вначале разговор был каким-то странным, они как бы еще раз прощупывали друг друга: довериться или не довериться?
Никанор Степанович, человек высокий, худощавый с глубоко запавшими глазами и бородой веником, в тот день, как всегда, поднялся рано, только-только начало светать, покормил поросенка, выпустил из клетушки пяток кур, пусть попасутся на травке, у него все же водилась кое-какая живность: как-никак — староста, бессовестные, прожорливые полицаи, которые уже почти всю деревню обобрали, двор его обходили.
Когда Никанор Степанович возвратился в избу, Ирина уже занималась стряпней, наклонясь над миской, чистила ножом молодую картошку. Задержавшись у порога, он некоторое время молча вглядывался в Ирину: в коротком, застиранном платье без рукавов, тоненькая, но фигуристая, она вдруг чем-то напомнила ему его покойную жену в молодости — и пронзительная боль сдавила сердце. Не то от воспоминания, не то от тревоги за дочь. Такой вот склоненной над миской она и останется в его памяти ярче всего, на всю жизнь.
— Послушай, Ирка, — сказал он, присаживаясь у божницы, — хочу тебя кое о чем спросить.
— Спрашивай.
— Ты что, в самом деле путаешься с предателем?
— С каким предателем? — Ирина поняла, о ком речь, однако насторожилась, напряглась, ожидая услышать что-то новое: отец впервые назвал власовца предателем, а это уже кое-что значило.
— Не притворяйся, знаешь.
— А что делать, отец, не я первая, не я последняя. Не вылиняю. Иначе уже давно бы в Германию загремела, сам знаешь. Или ты хочешь, чтобы я загудела?
— Не дай бог. — Он перекрестился. — Но это с одной стороны, конечно, хорошо. А если немцев погонят, тогда что? Как ты будешь выглядеть? Ведь шила в мешке не утаишь.
— Переморгаю. Ну а ты, как ты будешь выглядеть? Тебя же наверняка под суд.