Однако пора домой, хватит, погорячил кровь.

Он решил проскочить до Страстной прежде процессии, чтобы не встречаться больше со всенародной скорбью. Добился, чет хотел. Вполне. Собрат по Пресне пустил по его следу чекиста. Тризна тризной, а дело делом, они это умеют.

Дворами он быстро вышел на Тверскую, пока что пустынную, — публика все еще была там, где музыка.

«Хватит на сегодня, довольно, я молодец, что вышел».

Но удовлетворения не было.

«Надо забыть про шапку». Дьявольщина, экое малодушие.

Градоначальник Трепов не мог заставить хилого студента Боголюбова снять перед ним шапку, да где — в Петропавловской крепости! А Дан добровольно снял. И не заметил когда. И не помнит зачем. Ну, зачем, допустим, ясно, тризна заразительна, но вот когда?

Тиф все-таки расслабил его. К слову сказать, сыпняк нестрашнее испанки, а вот Дана не одолел, следовательно?

Следовательно, Дан сильнее. А вот шапку снял. Bcегда такой собранный, нацеленный, ни перед кем не дрогнет. «Вы же не пешка, Дан, вы шишка», — говорит Берта, когда он начинает брюзжать.

Чем они заставили его снять шапку, черт побери, в конце-то концов, чем?!

Все могут. Дать землю и волю, мир хижинам и войну дворцам.

Дать, но больше отнять. Прекратили перевозку пассажиров на целый месяц по всем центральным губерниям. Иди пешком, Россия, меряй мерзлые версты. Забудь про железную дорогу, но и на лошадку свою не рассчитывай — овес нынче люди едят.

Все могут, даже время хапануть у вселенной, целый час. Пока что час. «В целях экономии…» Промотаешь ворохами, не соберешь крохами. «Перевести часовую стрелку». И переведут! Никто никуда не денется — декрет. По всей Москве, но всей стране возьмутся за часы ночью, карманные и наручные, настольные и настенные, башенные, вокзальные и корабельные. Ходики, будильники, со звонами и с кукушками. Российские и швейцарские, Павла Буре и Мозера. И все будут жить но их времени, отсчитывать часы и минуты по их декрету. И Дин переведет свои мозеры. И в этом малом жесте выразится его смирение и согласие.

Переведет стрелки — и забудет свою уступку. Как забыл, зачем снял шапку и когда. Не было же декрета, черт побери, снять шапку Даниилу Беклемишеву! Наваждение.

Гоц рассказывал: в тот роковой вечер, в канун 25 октября, в Смольном заседал Петроградский Совет. Солдаты, матросы, хай, лай, дым коромыслом. Ораторы драли глотки от имени всех партий — эсеров, меньшевиков, анархистов, большевиков. Ленина не было. Он как исчез с лета после приказа Керенского об аресте, так и не появлялся всю осень.

И вот в перерыве Гоц и Либер вышли в комнату рядом с Актовым залом, от крика проголодались, развернули па столе сверток — колбаса, сыр, хлеб, начали жевать, смотрят, а на другом конце стола — Ленин. Сидит боком, па них не смотрит, но Гоц подавился колбасой, Ли-бер скомкал сверток и, толкаясь плечами, оба быстрей в зал.

А ведь не мальчики Гоц и Либер, битые, тертые, вожаки, вожди, Гоц — эсеров, Либер — меньшевиков, огонь и воду прошли, Гоц только что председательствовал, бурю гасил, махал колокольчиком, а злой языкастый Либер держал речь: «Захват власти массами означает трагический конец революции!» И вот тебе на — сиганули, как чижики. А ведь не было еще переворота, не было Совнаркома, Кремля, ВЧК, Ленин был просто Лениным…

Дан торопился, почти бежал вверх по Тверской, чтобы обогнать процессию, вспотел, тяжело дышал — успел. Миновав Страстную, он замедлил шаг, вытер рукавом лоб. И пошел, еле передвигая ноги, побрел. Шапка налилась тяжестью, клонила долу.

…Он обнажил голову по зову памяти. Прошлое его заставило. В котором виделось начало будущего. Когда будущее еще не стало прошлым, залитым кровью междоусобицы.

Единый лозунг держал их в ту пору вместе: «Долой самодержавие!» А разногласия на пути казались тогда преходящими. Теперь такое и вообразить нельзя: Ленин ладил с Мартовым, почитал Плеханова, вместе с Петром Струве обсуждал создание «Искры».

И в девятьсот пятом они сражались вместе. Дан был на Пресне в дружине знаменитого Медведя. (Казнен в девятьсот шестом.) Плечом к плечу бились тогда большевики и эсеры. Володя — «товарищ Денис» — пришел на Пресню с дружиной типографии Кушнерева в последние дни, когда уже по всей Москве, кроме Пресни, восстание было разгромлено. Он тащил раненого Дана ночью в подвал в Трехгорном переулке, а па рассвете, с товарищами, вынес его в город из кольца семеновцев по Большой Грузинской…

«Все прошло, все умчалось в неизвестную даль. Ничего не осталось, лишь тоска и печаль».

Дан свернул в Дегтярный, остановился передохнуть.

Теперь они там, в Кремле, в ЦК, в ВЧК, в МК, а он здесь, прячется в переулке, под крылышком Берты.

Опа придет из театра, приготовит фаршмак из воблы и гарнир из мерзлой капусты. Не так уж плохо живут актеры, меню — как у комиссаров. Натопят печь, и Берта сядет читать Вербицкую, евангелие либеральных дам. Вслух, будто репетируя сцену. «Самое главное в нас — ваши страсти, наши мечты… Жалок тот, кто отрекся от них!.. Мы все топчем и уродуем наши души, вечно юные, вечно изменчивые, где звучат таинственные и зовущие голоса… Только эти голоса надо слушать. Надо быть самим собой. Если вы утром целовали меня, а вечером желание толкнет вас в объятия другого — повинуйтесь вашему желанию».

Прежде чем раскрыть книгу, она берет браунинг, будто он так же необходим при чтении, как для Дана пенсне.

Спит с Даном и видит во сне барона Штейнбаха из романа «Ключи счастья».

Спотыкаясь по двору, Дан добрел до двери. Скрипят под ногами ступеньки, будто сам полумрак скрипит, и коридорная вонь скрипит — подает свой голос неотразимый быт гражданской войны. Почему у голода столько запахов?..

…Сегодня у них съезд. Будут решать вопрос о новой политике по отношению к середняку.

Всю свою историю социалисты-революционеры пеклись о российском крестьянине. А теперь? «Суждены нам благие порывы».

Они заседают, решают судьбу народа, а мы давим клопов в петях. Где Мария Спиридонова? Где наш ЦК? Прошьян, Камков, Майоров, Саблин — где? Неужто Спиридонова, побывав в ЧК, решила умиротвориться? Стать Марией Мироносицей?

Дохлое дело Дану на них надеяться. Если и поднимут голову, то только ради мира с большевиками. Или как Троцкий в Бресте — ни мира, ни войны.

Дальше Дану с ними не по пути. Он выжил, с того света вернулся и видит в этом перст судьбы. Бейся. Надейся. Не кайся.

Но где теперь черпать силы? Москву уже не поднять. Пыла белокаменной, стала твердокаменной — пролетарской.

Надежда прежняя — на мужика, на российский юг. Там крестьянские армии, батьки и атаманы, которым сам черт не брат. И комиссары им не указ.

Казимир на юге. Крепким мужицким рукам нужна нацеленная голова, и Казимир свое дело делает…

Вот оно, его пристанище в старом московском доме, Берта ушла. Тихо. Потолок в трещинах, паутина в углу, окна мыли при царе-батюшке.

Пристанище перед атакой. Сегодня повысились наши шансы. Одним вождем стало у большевиков меньше. У них убыло, у пас прибыло — я выжил. И — «оружия ищет рука».

Завтра же Дан наладит связь с Казимиром. Пройдет педеля, пройдет другая, и Дан ударит в набат.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Зябко дуло со стороны Страстной, Загорский мерз и плотней запахивал куртку, пытаясь согреть сердце. Комок за грудиной так и застрял с момента, когда в Колонкой зале подняли гроб и тяжким звоном ухнул оркестр, разбивая остатки выдержки. Тут он словно потерял себя, увидел вдруг жалкого Луначарского, снятое пенсне перед его слепым взором, смятый платок в пальцах мелко дрожит, щеки мокрые, в бороде капли. Загорский машинально достал платок. «Нет, не надо, нельзя, держись!» Держался, пока не грянул последний марш, гордился — смерть не уничтожила, а утвердила Якова. Все было торжественно, величаво — похороны революционера, светлая печаль, высокая тризна. Смерть его не угробила, а вознесла. Но подняли гроб, зарыдал нарком — и уже не вождь скончался, а человек помер, друг детства, мальчик Яша с Большой Покровки. Загорский заплакал и стал слабым, не стараясь больше крепиться.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: