Николай ходил по комнате и с улыбкой поглядывал на этого мальчика.
— Это всё ваше? — спросил Исаак.
— Да, моё.
— И мебель?
— И мебель моя.
— А кто ваш отец?
— Судебный следователь.
— Здесь, в Казани?
— Нет, в Вятской губернии, в Нолинске. Жил бы здесь, я не снимал бы этой комнаты.
— Он дворянин?
— К сожалению, дворянин.
— К сожалению? Почему, к сожалению?
— Не будем об этом. Как вам понравились хозяева?
— Они тоже дворяне?
— Кажется, да. По крайней мере культивируют дворянский образ жизни, не совсем удачно.
— Странная семья.
Николай подвинул к кушетке кресло и сел.
— У вас есть чутьё, Исаак, — сказал он. — Семья действительно странная.
— И хозяйка в вас влюблена.
— Влюблена? Как влюблена?
— Так, по-настоящему, как женщина.
— Вот вы какой! Всё замечаете. Нет, Исаак, она просто шутит. К ней ездит полковник Гангардт. Всегда подкатывает на пролётке. Стройный, голубой мундир, аксельбанты. Великолепный полковник Гангардт. Знаете такого?
— Нет.
— Ну узнаете. Как у вас там, в реалке? Не скучно?
— Бывает и скучно.
— С Мотей вы дружите?
— Нет. просто знакомы, в одном классе, — Исаак смотрел на угловой столик и отвечал рассеянно
— Заинтересовала парфюмерия? — сказал Николай. — Всё это чушь. — Он встал и опять зашагал по комнате. — Мать. Добрая любящая мать. Это она всё тут обставила и расставила. От платяного шкафа до флакона зубного эликсира. На беззаботность родных не жалуюсь. Отец старательно умостил дорогу в будущее, так что спотыкаться на ней не положено. Отцы всегда ведут нас по своим путям, а время открывает новые. Мне определено быть юристом. Я должен буду обвинять или защищать. Но кого обвинять и кого защищать? Дайте, пожалуйста, разобраться. Кого судить? И за что?.. Однажды я видел, как сшибли кулаком одного мужичонку. Здесь, на пристани «Кавказ и Меркурий». Он поднялся, поднёс руку к разбитому носу и заплакал. «За что?» До сих пор слышу эти жалкие и жуткие слова — «За что?». Вы на пристань не ходите? Напрасно. Я там впервые увидел жизнь. Страшную, жестокую. За что поди мучают друг друга? Скажите, за что?
Исаак не отвечал. Николай смолк. Куда он заехал? Разве поймёт его этот мальчик?
Исаак поднялся, подошёл к письменному столу, взял книгу.
— Шопенгауэр? — сказал он, перелистывая страницы. — Я тоже брался за него, да не одолел.
— Всё-таки брались? И это хорошо. Возьмётесь ещё раз.
— Думаете, стоит? Что он даёт?
— Даёт своё представление о мире. Если мы хотим постичь философию, нам надо знать и Шопенгауэра.
— Да, да, правы. — Исаак сел на кушетку и принялся читать, точно он мог тут же разом извлечь всё, что таила эти книга. Николай, остановившись в углу, долю смотрел, как он морщит лоб и шевелит губами.
Исаак поднял голову, поглядел на хозяина.
— А вы добрый, — сказал он. — У вас хорошая улыбка. Только очень грустная. Я буду к вам заходить. Можно?
4
Исаак, Исаак. Он совсем не умел хитрить, а вот, кажется, научился, замкнулся, что-то скрывает, как и все друзья, оставшиеся на воле. Друзья-то, видимо, и заставили его молчать, и он ни разу не пришёл в Казани на свидание, побоялся, что не выдержит и всё расскажет. И сюда не пишет, боится вопроса, от которого ему не отвертеться. Что же всё-таки произошло там с Анной? Никто не осмелится ответить, все сговорились и упрямо молчат, не хотят отнимать надежды.
Светит ли Петербургу солнце? Сегодня, наверно, не светит, раз нет вот тут, на асфальте, решётчатого квадратика, уютно лежавшего у двери вчера. Маленький лоскуточек бледного света, а как он радовал, живой, слегка трепещущий. И вот его отняли, отняли уже не люди, а зимние облака, или морозный туман, или ещё там что, может, дым, поднятый фабричными трубами, тогда, значит, опять же люди, — они не могут без того, чтобы не отнимать друг у друга, и те, кто всё захватывает, даже не замечают, что лишают чего-то других. Надо, чтоб люди не отнимали друг у друга, только и всего, — в этом вся задача человечества, и оно решит её, рано или поздно, но решит, какая бы сила ни противодействовала, как бы ни сопротивлялись отнимающие. Господа, не отнимайте солнца! Что вы делаете? Кто вам позволил запирать человека в такую камеру?.. У, какой адский холодище!
Николай запахнул свою старенькую гимназическую шинель, пощупал ладонью калорифер, прижался спиной к его стенке, не горячей, но всё-таки греющей. Руками он стиснул крепко плечи и так стоял, не находя другого способа согреться. Можно бы прибегнуть к гимнастике, но сил ещё мало, хватает только на то, чтобы ходить по камере, и не очень быстро. А бить в дверь и требовать тепла бесполезно. Не раз он стучал, протестовал, грозил, но ничего не добился, как и все другие, пытавшиеся здесь бунтовать. Тюремного порядка не изменить ни грохотом, ни криком, ни жалобами прокурору. Если что-нибудь тут и меняется к лучшему, то лишь тогда, когда заключённые притихают. Что же, смириться и тихо ждать милости? Или гибели? Да, именно гибели. В смирении скорее погибнешь. Нет, надо бороться. Ни в коем случае не сдаваться.
Николай подошёл к двери и, поверпувшись к ней спиной, приготовился бить в неё, пока не откроется, но только занёс ногу, надзиратель (когда он подкрался?) с лязгом и громом запустил ключ в замочную скважину.
Дверь открылась.
— Пожалуйте в контору, — сказал надзиратель. По иронии, с которой он просмаковал это издевательское «пожалуйте», можно было догадаться, что начальство ничем не порадует.
Николай застегнул шинель, привычно заложил руки за спину и вышел. Он шёл по длинному железному балкону вдоль камер, и у него кружилась голова, когда смотрел сквозь решётчатые перила вниз и представлял, как он туда летит. Нет, через перила не перепрыгнешь. Можно перелезть, но не успеешь вскарабкаться, как надзиратель схватит тебя за полу. Ты что это? Начинаешь думать о самоубийстве? К чёрту! Ещё вся жизнь и все дела впереди.
Он спустился по длинной прямой лестнице вниз, и тут, на перекрёстке высоких, многоэтажных коридоров, надзиратель передал его другому охраннику, и тот повёл дальше.
В конторе ждал Сабо, начальник тюрьмы. Он сидел за столом, положив на него сомкнутые руки, а в углу, за барьером, стояла табуретка для вызванного арестанта.
— Садитесь, — сказал начальник.
В помещении, после тёмной камеры, было слепяще светло, и Николай, сидя за барьером, напрягал ослабевшее зрение, щурился, силился рассмотреть, что там белело на столе перед начальником. Белел, кажется, конверт. Да, конверт, небольшой, с красной маркой.
— Ну, господин Федосеев, как себя чувствуете? — сказал Сабо.
— Скверно, господин начальник. Замерзаю.
— Холодно в камере?
— Просто невыносимо.
— Но другие что-то не жалуются.
— Не забывайте, что я болен.
— Слыхали? — начальник повернулся к бухгалтеру, который сидел за другим столом, в углу. — Нет. вы слыхали? Не забывать, что он болен! Оказывается, мы забыли. Ему плохо, ему ещё плохо! Работать не заставляем, разрешаем «открытую койку», — пожалуйста, лежи сколько хочешь. Доктор за него хлопочет, прописал лекарства, особую пищу, достал ему очки, и всё плохо!
— Доктор действительно хлопочет, и за очки ему большое спасибо, но я не пользуюсь ими. Не пишу, не читаю. Не даёте ни бумаги, ни книг.
— Да, библиотека временно закрыта.
— У вас в цейхгаузе лежат мои книги.
— Их надо ещё проверить. Да будет вам известно, здесь не всё разрешено читать. Здесь не Санкт-петербургский университет, а санкт-петербургская одиночная тюрьма. «Кресты». «Кре-сты»! Понимаете, что это такое?
— Понимаю. Гнуснейшая тюрьма, в которой отнимают даже положенное.
— Не гнуснейшая, а строжайшая. Поблажек не ждите.
— Мы требуем не поблажек — положенного.
— Любопытно, чего же вы ещё хотите?
— Отопляйте камеры, дайте бумаги и книг. И запросите из Казани мои записи, они нужны мне для работы.