— Слыхали? — Сабо опять повернулся к бухгалтеру, но старик ничем не поддерживал начальника и, добродушный, какой-то слишком домашний, инородный в этом убийственно казённом заведении, с печальным сочувствием глядел на измождённого заключённого. — Слыхали? Ему нужны записи! Для работы. Работу на днях вам дадим, не ищите, дадим, а записи ваши сданы в тюремный архив. Там, в Казани.

— Неправда. Мне обещали их выслать.

— Кто обещал?

— Начальник губернского жандармского управления. Полковник Гангардт. Это порядочный человек, от слова не откажется. Дайте бумаги, я напишу ему.

— Ладно, я сам запрошу его, раз он такой у вас порядочный. Здесь тоже не шельмы сидят.

— Рад буду признать, докажите.

— Вам вот письмо. — Сабо взял со стола конверт. — Читайте.

— Не могу, — сказал Николай, — очки в камере.

Бухгалтер снял свои очки.

— Может, подойдут? — Он вышел из-за стола, взял у начальника конверт, передал его с очками Николаю и вернулся в свой угол. И он и Сабо смотрели на Федосеева, один с тревогой, другой с выжидательной усмешкой. Они, конечно, прочли письмо, потому так и смотрели.

Николай разорвал уже вскрытый конверт и развернул слежавшийся жёсткий листок. Очки оказались не совсем по глазам, но буквы были крупные и отчётливые. Писал какой-то незнакомец из Царицына, что-то сообщал об Анне, но так туманно, с такими раздражающими недоговорками и намёками, что ничего не поймёшь. И чем дальше, тем несуразнее сообщения. Вот и конец письма, а ничего не рассказано. Дикая загадка. И шутовская подпись: «Печальный вестник Моисей Гутман». Что он хотел сказать, этот печальный вестник? Что случилось с Анной? Как она попала в Царицын? Почему не написала сама?

— Ну что, не обрадовали? — сказал начальник. — Письмецо придётся пока у вас забрать. Надо кое-что выяснить. Кто такая эта Анна Соловьёва?

Николай молчал.

— Понимаю, интимная связь, говорить неудобно. Тогда скажите, кто такой Моисей Гутман?

— Не знаю. И орошу прекратить вопросы, мне не до них. Отведите в камеру.

— Значит, Гутмана вы не знаете? Эх, Федосеев. Федосеев! Дворянин, из благородной семьи, а связались с евреями, революции захотели. Чего вам не хватало?

— Отведите в камеру!

— Не кричите, Федосеев. Спокойнее, спокойнее надо. Берегите себя. У вас ещё десять месяцев одиночки. Десять месяцев, а дальше что? Дальше-то что? Полгодика свободы и опять «Кресты»? Так?

— Отведите. Не могу больше.

— О господи, какое нетерпение! Просто наказанье мне с вами. Ступайте. Провожатый за дверью,

Николай вернулся в камеру, опустил кровать и, не постелив тюфяка, не сняв шинели, упал навзничь и закинул руки за голову.

Как же всё-таки очутилась Анна в Царицыне? Может, этот Гутман её увёз? Может, он взял её на поруки? Кто он такой? Почему не написал ни одной вразумительной строчки? У кого узнать правду об Анне? Кому написать в Казань? Постой, где сейчас Миша Григорьев? Он отсидел два месяца и освободился. Из Казани, наверно, его выслали. Вероятно, он в Нижнем. В Нижнем есть хорошие знакомые, и они могут разыскать его. Вот ему и написать, он всё расскажет, ничего не утаит. Миша Григорьев. Каким он стал теперь? Изменился, конечно. Как далеко отодвинулся тот день, когда он пришёл познакомиться!

5

Его привёл в дом «клубиста» Исаак. Они побыли в гостиной, поговорили с хозяйкой, посидели у Моти в комнате и только потом, как будто между прочим, зашли к Николаю. Это был, объяснили они, манёвр перед хозяевами. Их осторожность предвещала какой-то тайный разговор, и Николай ждал, о чём заговорят юнцы. Собственно, не такие уж они были юнцы, чтобы не принимать их всерьёз. Он просто привык смотреть на своих сверстников глазами старшего.

Исаак в этом доме на глазах изменился, к весне стал совсем взрослым. И друг его, тоже реалист, рос, видимо, так же стремительно и так же, конечно, рвался что-то постичь.

Они сидели перед ним на кушетке, и Николай всё ждал, торопил их своим пристальным вниманием. Они уже сказали, что пришли посоветоваться, поговорить откровенно, но никак не могли начать. Николай встал со стула и прошёлся по комнате. Он был стянут формой, застёгнут на все гимназические пуговицы. Собрался к историку Кулагину, который приглашал на чаёк, «Приходите в воскресенье, потолкуем, мы с вами земляки». Земляком оказался. Преподавал в Вятской гимназии, бывал и в Нолинске. Что его заставило перебраться в Казань? Захотелось пожить в университетском городе? Либерал. Пожалуй, даже демократ. Иногда кидает смелые словечки, только не в классе. Интересно, о чём он хотел потолковать? Может, заигрывает? Визит отменяется. Хорошо, что пришли эти ребята.

Николай снял куртку, потом открыл окно и сел на подоконник, упёршись спиной в косяк. Отсюда, со второго этажа, видна была поодаль на улице церковь Евдокии, от которой валила празднично пёстрая толпа, провожаемая перезвоном колоколов. Люди шли по середине мостовой, шли медленно, освобождённые от всех сует.

— Посмотрите, — сказал Николай, и реалисты поднялись, подошли к другому окну. — Какие все просветлённые, успокоенные. Очистились. А к вечеру опять в каждом скопится полно сору. И люди озлобятся, мужчины напьются, полезут в драку. Завопят женщины. Вчера ночью татарина убили. Слышал, Иссак?

— Нет. не слышал. Где убили?

— Здесь, на Нижне-Федоровской. У Кошачьего переулка.

— А на Старо-Горшечной студент повесился, — сказал Григорьев. — Чёрт знает, что делается! Одних вешают, другие сами вешаются. Погибнет Россия. Доконает её Александр Александрович.

— А если спасёт? — сказал Николай.

— Чем, жестокостью? Не Россию, а себя спасает. И мстит за отца. Все тюрьмы переполнил.

— Наводит порядок. Как же иначе? Иначе нельзя.

Григорьев отпрянул от окна, взглянул на Федосеева.

— Вы что. монархист?

— Я подданный Российской империи.

— И только?

— Подожди. Миша, не спеши, — сказал Лалаянц. — Садись. Николай, давайте поговорим откровеннее.

— Давайте. — Федосеев повернулся спиной к улице. облокотился на колени, и белёсые волосы его рассыпались, упали на виски.

— Мы уже не отроки, — сказал Исаак. — Не можем оставаться в стороне от того, что творится на русской земле. Родину топчут. Сейчас лучшие люди идут в народ, чтобы поднять его из грязи.

— России нужны герои, — сказал Григорьев. — Нужны новые Желябовы.

— Хотите двинуться по пути Желябова? Прекрасный порыв. Стыдно сейчас прозябать. Читать Добролюбова и Чернышевского и оставаться спокойным — невозможно. Многие жаждут борьбы. Но за что бороться и как? Надо ведь сначала разобраться.

— В одиночку нам не разобраться, — сказал Исаак. — В Казани, говорят, есть разные кружки, а где их искать?

— Говорят, есть кружок и вашей гимназии, — сказал Григорьев.

— Не знаю. Едва ли наши наставники допустят такое послабление. Следят неусыпно.

— Вы просто запираетесь.

Николай откинулся назад, запрокинул голову и защурился, скрывая усмешку. Чтобы сохранить равновесие, он держался обеими руками за колено. И покачивался, не открывая глаз. Не хотелось отталкивать этих простодушных искателей, но не мог же он сразу перед ними открыться и сказать, что да, есть, он сам создал этот маленький кружок, что знает ещё и другой, не гимназический, очень скучный, из которого он недавно вышел, потому что там взяли верх вожаки, жаждущие преклонения, — этих юнцов там задавили бы готовыми догмами.

— Вы боитесь нас? — сказал Григорьев. — Неужели ничего не знаете об этом кружке?

Николай открыл глаза и улыбнулся.

— Друзья, — сказал он, — это уже допрос. Надо осторожнее. Так вы только отпугиваете. И сами себя выдаёте. Исаак меня всё-таки знает, а для вас, Миша, я совсем чужой.

— Мы вам верим.

— Почему?

— Человек с такими глазами не может быть предателем.

— Ну спасибо, что верите. А кружка у нас пег. Вы плохо знаете порядок Первой гимназии. За вами так следят, что нигде не спрячешься. Вот недавно обследовали мою комнату. Классный наставник обыскивал. Исаак знает.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: