— Выдрин всё-таки не Иуда, — сказал Николай. — Иуда за серебро предавал, а этот из-за трусости. Напугался и начал всё выкладывать.
— Всё равно предатель.
— Троичанин, — сказал Алексей.
— Ты разве не спишь? — сказал Николай.
— Нет, я смеюсь под одеялом над костиной мистикой.
— А что значит «троичанин»? — спросил Костя. — Что ты хотел этим подчеркнуть, Алексей? А? Может, вы считаете и меня предателем, раз я уезжаю?
— Костя, милый, — сказал Николай, — ты что, с ума сошёл? Кто тебя считает предателем? Ты свободен и можешь ехать, куда хочешь. Вернее, куда пустит полиция. Алексей побывал дома, я тоже, будь у меня связь с семьёй, с радостью повидался бы, а почему же тебе нельзя? Погостишь, поправишься и опять возьмёшься за дело. Не обязательно с нами. Хорошо, конечно, действовать скопом, но неплохо и вширь раздаваться. Посмотри, сколько казанцев в Поволжье. Это наши сеятели.
— Костя, ты не так меня понял, — сказал Алексей. — Выдрин — троичанин, вы знали его в гимназии и могли бы раньше раскусить. Вот что я хотел сказать.
— Попробуй раскуси человека, пока не узнаешь его в беде.
— Ладно, друзья, — сказал Николай, — давайте всё-таки уснём. Работы полно, надо беречь силы.
4
Они остались вдвоём, и ничего трудного в этом не было бы, но Алексей вскоре слёг, подкошенный тяжёлой весенней инфлюэнцей. Николай закрутился волчком. Утром он наскоро топил печи, жарил яичницу, кипятил молоко, потом, сбегав в аптеку, пичкал друга лекарствами, оставлял ему на табуретке возле кровати еду и питьё, забегал к Латендорфу, уговаривал его служанку Авдотью присмотреть за больным, потом нёсся на почту, подавал телеграмму Кате Саниной (ежедневно!), заходил к Сергиевскому, расспрашивал его, как идут дела у Василия Кривошеи, просил передать ему новую книжку для рабочих, потом спешил к Беллонину репетировать его детей, одного из которых он готовил в гимназию, другого — в межевой институт. Землемер, как и обещал, позвал Федосеева, подвал в конце марта и сразу же дал денег. А неделю назад, встретив во дворе репетитора и увидев на нём разбитые ботинки, брезгливо поморщился и сказал:
— Как же так, марксист? С капиталом всё время возитесь и не можете вырвать на обувь? — Он сунул под пальто руку, достал бумажник и вынул из него новенькую синюю кредитку. — Ступайте сейчас же к Ионовым и купите шевровые сапоги. Или лаковые.
Федосеев пошёл не в иововский магазин, торгующий на главной улице, а на местную Хитровку, занимающую один угол Торговой площади, и купил там не шевровые и не лаковые, а юфтевые поношенные сапоги, и от беллонинских пяти рублей у него осталось три с полтиной, и сначала он не сообразил, что ещё надо купить, а потом, выйдя на улицу, завернул в картузную лавку, взял тут небольшой картонный ящик, вернулся на торговую площадь и пошёл по съестным рядам. Была пятница, и базар гудел от мужского говора, смешанного с женским крикливым щебетом. В губернии свирепствовал голод, но здесь торжествовало изобилие, прилавки, лотки и корзины ломились от всяческой снеди. — Гречишники, горячие гречишники! — тоненько кричала одна торговка. — Помните великий пост, покупайте гречишники! — кричала другая. Федосеев с них и начал, с этих серых гречневых пирамидок, разрезанных вдоль и смазанных постным маслом. Потом он купил грецких и кедровых орехов, тульских пряников, московских филипповских саек и сушек, кавказского изюма, владимирских засахаренных вишен, горячих пирожков с грибами, тёплую, только что испечённую кулебяку, два фунта кровяной колбасы и фунт дорогих конфет. Наполнив ящик, он выбрался из рядов, и тут его окружили городские нищие и мужики, выгнанные голодом из деревни. Он опорожнил ящик, вернулся, снова наполнил его той же снедью и тогда, потупив голову, сгорая от стыда, прошёл сквозь толпу голодающих без остановки. Он хотел порадовать больного друга и сам радовался, когда наполнял ящик, а сейчас нёс его перед собой с таким чувством, будто украл это всё у тех оборванных, измождённых людей, которые тянули к нему руки и смотрели на него уже не жалко, не просяще, а жадно, требовательно и злобно.
На Нижегородской, около дома второй полицейской части, он увидел идущую навстречу девицу, весьма странную: она шла в распахнутой тальме, неся под полой баул. Приблизившись, она остановилась. Из всех прохожих она выбрала именно его, может быть, потому, что он слишком пристально смотрел на неё.
— Скажите, пожалуйста, — сказала она, — где Ильинская улица?
— Вы не туда направились, — сказал он. — Идёмте, я покажу. Здесь три Ильинских. Вам какую? Малую, Покатую или Большую?
— Да, Большую, Большую Ильинскую.
Он быстро глянул на неё сбоку.
— Вам дом Латендорфа?
— Да, дом Латендорфа.
— Боже мой! — Он остановился и взял свой ящик под мышку. — Вы Катя Санина?
— Николай Евграфович? — сказала она.
Он поймал под тальмой её свободную, левую руку и поцеловал в перчатку.
— Идёмте, идёмте быстрее! Алексей просто подпрыгнет, и болезнь сразу пройдёт.
Но Алексей не подпрыгнул, даже не приподнялся на кровати, когда она, не раздеваясь, первой вошла в комнату.
— А, Екатерина Алексеевна, — сказал он спокойно, как будто не виделся с ней всего два-три дня. — Здравствуй, сестрица. — Он протянул руку.
Катя упала на колени, обняла его поверх одеяла и заплакала, а он приподнял её снизу и отстранил.
— Дурёха, чего же ты рыдаешь? Ведь живой. И буду жить. Назло всем жандармам. Ты прямо из Казани? К отцу не заезжала?
— Нет, не заезжала, в Казани задержалась, искала денег. Вы, наверно, здесь голодаете?
— Катя, — сказал Николай, — опять? Если не хотите терять с нами дружбы — никаких денег. Подумайте — шубу из-за нас продала! Ещё холодно, а она вон в чём приехала! — Он снял с неё лёгкую тальму, принял шляпу, отнёс на вешалку и вернулся с картонным ящиком. — Закатим сегодня обед, — сказал он, выложив на стол кулебяку. — Будем пировать. Угостись-ка, Алёша, вот пока что изюмчиком.
— Не выношу сладостей.
— Вот, опять не угодил. Катя, ваш братец просто терроризирует меня, ничего не ест. Алёша, до каких пор ты будешь куражиться? Орехов не хочешь?
— Орехи убивают мысль.
— А пирожков с грибами?
— Давай. И немедленно.
Николай подал пузатый тёплый пакет, но Алексей взял из него только один пирожок,
— Друзья, — сказал Николай, сев на диван рядом с Катей, — я попал сейчас в окружение голодных. Жутко. До чего же докатилась Россия! Земля перестала кормить. Думаю, дело тут не только в засухах, просто разваливается сельское хозяйство. Крестьянин бежит с пашен нищенствовать. Интеллигенция пытается открывать благотворительные столовые, но разве всех насытишь? Где выход? И что должны делать сейчас мы, марксисты? Народники нас обвиняют в том, что мы хотим разорения деревни. Ведь надо додуматься!
— Собака лает, ветер носит, — сказал Санин.
Николай пристально посмотрел на Катю.
— Наконец-то мы вместе, дорогая корреспондентка, — сказал он. — Писал вам и никак не мог высказать даже одной сотой того, что ворошилось в душе. Откладывал до встречи, а сейчас вдруг всё развеялось, не соберёшь. Катя, вы должны связать нас с Казанью. Необходимо нам соединиться с Поволжьем.
С Нижним мы уже связались, там наши друзья. В Самару поехала Мария Германовна, о которой я вам так много писал. В Казань в начале мая поедет наш здешний товарищ, Николай Сергиевский. Он будет там сдавать экзамен на аттестат зрелости и, конечно, попытается найти кого-нибудь из наших. Вы уж помогите ему, Катя. Ну, посидите с Алёшей, а я буду готовить обед. Поговорить мы с вами ещё успеем.
Нет, как раз поговорить-то, так, как хотелось, вдоволь, без помех, им и не удалось. За обедом и после обеда, до глубокой ночи, было много людей, прослышавших о казанской гостье и захотевших узнать, что делается в волжской столице. И назавтра квартира наполнилась народом, и Николай не замедлил этим воспользоваться, сел за свой столик — шум друзей действовал на него в работе так же благотворно, как на некоторых действует шум горной реки, навевающей ощущение вечной жизни. Потом началась серьёзная работа в кружках, которые надо было вывести из народнических дебрей. А Катя (с ней удавалось поговорить только на ходу) всё сидела у постели брата. Она выходила его и неожиданно увезла к отцу в Костромскую губернию — в подлиповские леса, где он был схвачен когда-то за переводом книги Каутского.