Время от времени я оглядывался назад отмечая, что торчащая над посёлком банная труба, становится ниже, а значит невидимая пока деревня приближается. Разгорячённое лицо ещё не чувствовало мороза, но рука державшая верёвку закостенела от напряжения и холода, а брезентовые рукавицы я давно потерял.
Безмолвное, покрытое могильными холмиками сугробов поле, бросало вызов, злорадно ожидая моей капитуляции. Несколько раз, наступив на скрытую под снегом кочку я падал, и, воспользовавшись случаем, отдыхал лёжа в снегу, отогревая замёрзшую руку под ватником. Иногда переворачивались санки и, не заметив этого, продолжал волочить крепко привязанного к ним Маклака, лицом вниз. Он скользил по снегу молча, как падший ангел, свергнутый с небес в ледяную бездну, и только вместо сложенных за спиной крыльев у него топорщились алюминиевые полозья.
Постепенно луна сместилась к горизонту и поблекла, зато звёзд как будто стало больше, и горели они ярче. В душе нарастали отчаяние и злоба, на себя, на запойного Маклака, на весь этот неустроенный и равнодушный мир, включая ночное светило, издевательски взиравшее на мои мучения с холодного неба.
Я шёл и падал, падал и шёл, потеряв всякое представление о времени и пространстве, порой забывая, зачем и куда двигаюсь, доверившись ногам, которые сами находили скрытое под снежными заносами твёрдое основание дороги. Наконец в очередной раз, подняв голову, увидел на горизонте долгожданную чёрную полосу изб и одиноко стоявший между мною и деревней трактор. Слишком отупев, чтобы радоваться, отрешённо продолжал брести вперёд бормоча про себя любимые с детства строки, совпадающие по ритму с ходом ноги: И сейчас же к нему из-за ёлки Выбегают мохнатые волки: «Садись Айболит, верхом, Мы живо тебя довезём!» Теперь, когда перед глазами появилась конкретная цель, идти стало как будто тяжелее, во всяком случае, расстояние до «мавзолея» показалось бесконечным. У Лёшиного трактора надо было сделать долгий привал, чтобы накопить силы для заключительного броска до деревни. Стоять не мог, поэтому сел на безответного шурфовика и прислонился к гусенице.
С безразличием глядя на жёлтый огонёк керосиновой лампы, одиноко светившей в окне маклаковской избы, отстранённо думал: «Верная Полина ждёт мужа, мне бы такую жену». Холод как будто отступил. Поёрзав ватной задницей, устроился поудобнее, и закрыл глаза. Клонило ко сну. В ушах зазвучала райская музыка, напоминавшая пение Эллы Фицжеральд… Неожиданно в дремотное сознание ворвался посторонний звук. Я лениво прислушался, звук повторился. Это был хриплый, задорный как пионерский горн крик петуха. Открыв глаза и собрав в кулак остатки воли, попытался встать. «Вот она разгадка! Белой смертью грозил мне наглый петух в платиновом парике сегодня ночью. Накося, выкуси!». Негнущимися пальцами сложил кукиш, ткнул его в звёздное небо и кряхтя, стал снимать валенки. «Не для того круто замесили меня папа с мамой, чтобы я, как последний фраер, загнулся в сугробе у сломанного трактора».
Стоя по колени в снегу в драных шерстяных носках, я испытал радость каторжанина, сбросившего опостылевшие кандалы. Оставив санки с Маклаком возле трактора, не чувствуя укусов мороза, в развалку, не торопясь, как свободный гражданин свободной страны, зашагал в сторону призывно светившего огонька.
Полкан даже не залаял, а лишь изумлённо звякнул цепью.
Дверь открыла Полина с лампой в руках в неизменном жакете и шерстяном платке; видимо, собиралась искать мужа. — Лежит у трактора, — едва смог выговорить я краем замёрзшего рта и перешагнул порог.
Заснул на свежевыскобленном кухонном полу, не снимая шапки, положив под голову половичек. Последней мыслью было: «Что же всё-таки товарищ Сталин ответил комиссару в кожаной тужурке?»
Через полгода состоялось триумфальное возвращение блудного сына в Москву. Был летний вечер, старый свитер и истёртые джинсы в комплекте с лыжными ботинками вызывали ленивое любопытство конформистски настроенных граждан. Польщённый вниманием, я победно прошествовал от пряничного здания Савёловского вокзала до любимого «Метрополя», любуясь своей хилой бородёнкой в стёклах витрин.
С заборов в косоворотке и пиджаке щербато улыбался Н.С. Хрущёв — реклама нового документального фильма «Звёздный отец». «У нас в деревне такой плакат долго не провисит, — подумалось мне, — тракторист Лёха отрихтует портретик по полной программе».
Швейцар Илюша, с трудом опознав меня, всё же пропустил в кафе с условием, что сяду где-нибудь в углу, дабы не смущать чистую публику непотребным одеянием. Оркестр на втором этаже грянул эллингтоновский «Караван». Упиваясь своей рабочей громадностью, я пожертвовал музыкантам три рубля, а смуглая и ширококостная, как гогеновская таитянка Софочка исполнила для меня «Журавли» Лещенко.
Безошибочно почуяв халяву, за столик приземлилась парочка знакомых завсегдатаев. Казалось бы, всё хорошо как прежде — зеркала, хрустальные рюмки, накрахмаленные салфетки и при этом не нужно нервно пересчитывать наличность, однако что-то вокруг неуловимо изменилось, как будто покрылось патиной.
Рассказ об особенностях бурения желонкой не вызвал интереса слушателей, а меня, в свою очередь, не потрясла светская новость о том, что парикмахер Лёня из Первой образцовой работает теперь фигурными ножницами. Паузы в разговоре становились длиннее.
Вместе со второй бутылкой коньяка закончились вежливые восторги по поводу моего возвращения, а заказывать третью бутылку почему-то расхотелось.
Стало откровенно скучно.
Я расплатился и поехал домой в Томилино, с утра надо было заняться делом — сбрить бороду, сходить в баню и поубедительнее написать просьбу о восстановлении в институте.
Не сразу, лишь несколько месяцев спустя с удивлением заметил, что изменился не окружающий мир, но я сам, и в сознании вместо инфантильно-капризного «хочу» всё чаще возникает бетонно-модальное понятие «надо». P.S. Почему мне припомнился, казалось бы, не самый приятный эпизод времён юности? Не знаю.
Таковы причуды памяти. Помните, какое событие назвал лучшим в своей жизни герой романа Г. Флобера «Воспитание чувств»? Не поленитесь, перечитайте последнюю страницу.
Трудности перевода
Заранее прошу прощения у Читателя за несколько сумбурное изложение. Пишу о событиях сорокалетней давности, а тропики и сопутствующие им алкогольные напитки не способствовали укреплению памяти. К тому же всё время вспоминается то, что как будто бы и не нужно. Известно, что срамные вирши, услышанные в шестом классе, застревают в голове на всю жизнь, а слова гимна даже после зубрёжки мгновенно испаряются из памяти. Я ничего не приврал, хотя мог что-то и спутать.
Наступила осень 1964 года. Тем летом после семи лет мучений я закончил вечерний факультет торезовского иняза, написав маловразумительную дипломную работу «Вопросы семантики в освещении профессора Фёса» и, сдав три нудных госэкзамена, самым страшным из которых был научный коммунизм, оказался на улице с чистой совестью и свободным дипломом в кармане.
В стране продолжалась «оттепель», чуть приоткрылся «железный занавес», ширились международные связи. Переводчики с английским языком нужны были многим организациям, однако, как выяснилось, на работу брали не всех. За три месяца я обошёл несколько десятков международных комитетов и министерств. Мне улыбались, иногда даже радовались, вручали анкету, но, прочитав мою фамилию, кадровики не пускались в пляс, но делали чугунные морды и просили зайти позже, а ещё лучше позвонить. Лето, которое начиналось так многообещающе, закончилось, унеся с собой надежды на интересную и перспективную работу.