Пашка молодец, не раскис, каким весельчаком был, таким и остался.
Никто, ни одна живая душа не слышала Пашкиных жалоб и стонов. Но ведь я-то врач, я-то знаю! И где болит, и как, все знаю. И ослепительная улыбка при расширенных до предела зрачках меня не обманет, так-то вот…
А главное, я целый — он калека, и не дает мне покоя этот «твардовский» комплекс. Помните? Ну, там, где «все же, все же, все же».
Словом, надрались мы с Пашкой так, что и от воскресной рыбалки пришлось отказаться. И проснулся поздно, и с такой похмелюги садиться на мотоцикл…
С похмелья меня почему-то тянет на стихи. Да-да, не удивляйтесь, прямо прет из меня какая-то рифмованная дребедень, неудержимая, как блевотина:
Где-то валялся кусочек мускатного ореха — или я сжевал его когда-то раньше? Через три часа на дежурство, а от меня, надо полагать, за версту несет перегаром. Но если уж все равно разит, стоит ли мучиться, не позволять себе опохмелки? Есть ведь аварийный запас. И, в конце концов, я не знаю, что хуже: отупевший, мало что соображающий от головной боли доктор или чуточку, самую малость поддатый, зато уверенный в себе, в своих знаниях и уменье? Врачу, исцелися сам, наказывал умница Гиппократ, так почему я должен игнорировать завет великого лекаря?
Оно так, но… закон: на дежурстве, как за рулем, ни грамма. Холера им в пуп, законодателям чертовым!
А черт с ним! От доброй половины моих пациентов несет таким амбрэ, что моего и не учуют. И вообще запах перегара у нас — родной.
С богом! Как говаривал мой афганский комбриг Саша Король, нехай сдохнут! За то, наверно, и Героя получил. Где-то он теперь? В академии, знаю, не удержался и сигналов не подает.
И к дьволу все афганские ассоциации! Это все Пашка. Моя женушка тоже удрала, не дожидаясь, правда, пока меня убьют или покалечат. Забрала детей — и к маменьке под крылышко. Потом вернулась, где-то через год после моего возвращения из Афгана. Ненадолго. Пожила в гарнизоне, пока меня не загнали в Чернобыль. Она ведь шибко образованная, испугалась: слабак приедет. И быстренько смылась…
Ну-с, вот я и в форме. Пожую сухого чайку и двину помалу. А по дороге вспомню одну историйку — а все Пашка, Пашка!
Значит, так. Получили вызов: мужчина, пятьдесят четыре года, плохо с сердцем. Едем. Двухэтажный домик. На втором этаже приоткрытая дверь. Характерный дух холостяцкого жилья — еще не входя, знаю: женщины здесь нет. Тут уж, поверьте, я никогда не ошибаюсь.
В комнате кровать, два стула, полка с книгами — почти сплошь мемуары об Отечественной, книга о войне, об армии. Наш брат, офицер. На самом верху полки коллекция пустых бутылок. Судя по ним, наибольшими симпатиями хозяина пользуется спирт «Royal» — паршивое, между прочим, пойло.
На столе пепельница — гильза от 120-миллиметрового снаряда — «На 120 000 тысяч окурков», как говаривал комбат Саша Король. Старенькая магнитола «Эльфа».
На кровати в одних лишь плавках — обрубок рослого когда-то мужика. Обе ноги ампутированы на уровне средней трети бедра. Грудь в сплошных ожоговывх рубцах, а лицо чистое. Ему пятьдесят четыре — на Отечественной, следовательно, не был, а для Афгана староват.
— Что случилось?
— Сердце, док, сердце. Давит, спасу нет. С утра.
— Понял. А вчера, — я кивнул на бутылки. — Так?
— Было маленько. Однополчане приехали, повспоминали, то да сё. Вобще же я не злоупотребляю. А сердце давит.
Пока разговоры, Аня, умница, наладила электрокардиограф, ленту пишет.
— А ноги где потеряли? Горели-то где — в танке?
— В самолете… в Эфиопии, Я, док, полковником был. Это сейчас я так, пьянь безногая. Я ведь летчик и больше ничего не умею, только летать. Сын сейчас летает. А жена летось померла, не выдержала перегрузки. Муж вроде меня — это ведь перегрузка, минимум девять жэ. Вот и остался один…
— Владим Михалыч, готово!
Смотрю ЭКГ — ничего особенного, слава богу, обычная стенокардийка. Ну, это мы сейчас купируем, парочку уколов и порядок.
— Недавно протезы сделали и неудачно — культи до крови растер! сволочье халтурное! А дом у нас старый, «удобствия» во дворе, ни воды, ни канализации, ни отопления. Вот и летаю со второго этажа во двор, в сортир. Ребята вот электрокамин привезли, тем и греюсь…
Ясно. Хочет мужик в больницу. Там тепло, еда и уход. Конечно, и то, и другое, и третье хреновые. В нашей нищей медицине — нищие и условия. Но для него и это рай. А показаний для госпитализации нет. Никаких.
Кроме этих глаз с невыразимой душевной мукой.
А в больнице мест нет, в коридорах лежат.
Но для него найдут. Будут клясть меня последними словами, но найдут, не выбросят. Держись, полковник, я тебя не выдам.
— Анечка, пиши направление в больницу. Диагноз — инфаркт миокарда.
— Шеф, а ЭКГ? — недоуменно подняла брови Аня.
— Кардиограф неисправен, — отрубил я. — Выбрось эту ЭКГ на помойку. Все ясно?
— Как божий день, — засмеялась она. — Уже пишу.
И славно. Пока они там в больнице разберутся, меня уж нет. Пусть себе ругаются, а обратно не повезут — не на чем. Они, конечно, правы, но они ведь не видели этой вонючей конуры, и глаз этих не видели. И потом — они ведь не были на войне. А мы с ним были.
И снова: Лешка Смоляк, и тот подполковник из Кабула, Афган. А вот этот летун из Эфиопии выжил. Прав ты был, подполковник, в одном: не дай бог видеть, как живут одинокие инвалиды. Но ведь живут же! И не верю я, что ты способен был своему другу помочь умереть, избавиться от такого будущего. Не верю! Ты все же хороший был мужик, коль знал и не боялся говорить об этом. Тогда.
И душит меня ненависть ко всей этой блядской жизни. Какая мне в конце концов разница, кто победит: Ельцин, Хасбулатов, Стерлигов или этот, как его, с иезуитской бородкой? Никто из них, ни один нас не видит! Правильно говорил Райкин: «Сверху человека не видно — только движение народных масс». Они видят движение народных масс, а мы на «скорой» — как умирают одинокие человеки. И нам с ними, верхними, никогда не понять друг друга. Будь она проклята, эта страна или система, сначала пославшая нас воевать на край света, а потом кинувшая кость в виде холодной конуры и нищенской пенсии!