— Я не торгую! — неожиданно резко говорит Купала. — Я слуга не чужой, а своей правды!

— Я вас не обвиняю, я — исследую, я — новый историк. Не узнали? Вы же сами ждали меня. У нового историка и новые слова, хотя эти новые часто хорошо забытые старые.

Юноша приводит слова В. И. Ленина о белорусах, и глаза его светятся живой идеей. Именно такой свет когда-то увиделся и Купале в глазах героя его пьесы «Разоренное гнездо» — Неизвестного. Но герои Купале почему-то всегда представлялись высокими, а неизвестный юноша был низкорослым, кряжистым. Он уже ни о чем не спрашивал Купалу, говорил сам:

— Вы — певец великой социалистической Родины, Страны Советов, дружбы народов СССР; вы — один из крупнейших символов славянского мира (окажется этот мир под угрозой, ваше имя среди первых, как щит, будет подниматься для его защиты); вы, за плечами которого не только «Слово о полку Игореве» — вся белорусская литература: Кирилл Туровский, Евфросинья Полоцкая, Франциск Скорина, Летописи, Статуты... Купала разве не знает, как глубоко связан он с прошлым белорусской литературы, начиная с того, как Сымон Будный поучал Радзивиллов, чтоб красотой своего родного языка забавляться ра́чили 43, начиная с того, как Василь Тяпинский, имея в виду тех же Радзивиллов и всю ополяченную белорусскую знать, бросал им в глаза слова о «разбыдле-нии», об отступничестве; начиная с того, как заступался Мелешка за нашинца — простолюдина древней Белоруссии, чтоб и ему, обобранному панами и их слугами, было чем питаться, и как ненавидел тот же Мелешка ра́дных баламутов, деятелей сейма, о которых говорил, что хотя и наша кость, да собачьим мясом обросла и смердит. А как связаны вы, Янка Купала — певец Молодой Беларуси — с Мелетием Смотрицким, с его плачем «Фринос»! Как и у него Мать — православная церковь, нищая, обираемая со всех сторон, так и у вас Мать-Беларусь корчилась в молитвах, в проклятиях отщепенцам, ренегатам, измена которых выворачивает фундамент материнскою дома. А ваши призывы к борьбе — по откровенности и категоричности разве не уподобляются Филиппинам Афанасия Филипповича, его изречению: «Иди доставай-побеждай ворогов земли белорусской!», с которым Афанасий искал когда-то заступничества для родной земли, веры и народности у русского царя Алексея Михайловича — в Москве?!

— Где же вы все-таки учились? — спросил Купала, когда юноша, кончив говорить, встал, как бы готовясь уходить.

— В Ленинграде, — с гордостью ответил юноша, — дипломную писал по «Новой земле» Якуба Коласа.

— Где ее можно прочесть?

— В Ленинградском университете, на филфаке. И извините, дорогой Иван Доминикович, если я сказал что-нибудь не так.

«Не так, не так, не так», — торопились колеса по стыкам рельсов. «Та-ак, та-ак, та-ак», — поддакивали, когда паровоз притормаживал. «Гм?! — улыбался Купала. — И надо же! Послушал бы его Коласок, что бы он запел?..» А поезд тем временем подъезжал к Москве. Репродуктор ожил. «С добрым утром, товарищи! Вы подъезжаете к сердцу Родины — Москве!..»

Купала стал собирать вещи, одеваться. «Где мой конь?» — повесил на левую руку свою клюку-тросточку с монограммами. В окнах вагона полно света, солнце над Москвой уже разгорелось, но все равно приятно слушать, что «утро красит нежным светом...». Утро действительно, как весна-красна, красило новый приезд Поэта в столицу, — приезд Поэта, отмеченного Премией. Это пел не только репродуктор, это пела и сама душа Купалы вместе с ним — звонко и многоголосо: «Кипучая, могучая, никем не победимая...»

Москву Купала любил. Впервые приехал он сюда еще осенью 1915 года. Настроение было неважное, ведь он, как сам писал тогда Б. И. Эпимах-Шипилло, не знал, какое лихо его ждало здесь завтра. И поэтому Москва ему тогда «не совсем» понравилась, «какая-то, — писал он Шипилло, — запутанная и не совсем ясная. Петроград более емко заполняет мысль своим величием и размахом». Но писал поэт о Москве тех же 1915—1916 годов из Минска И. А. Белоусову в 1919 году и вспоминал ее уже совсем по-иному: «Москва мне в то время очень понравилась, даже ничего не имел бы против тогда поселиться в ней на постоянное житье...» Ничего не имел бы против, ведь женился, женила его Москва.

А в тридцатые годы он так зачастил в Москву, что уже в 1939—1940 годах Колас называл Купалу не иначе как только «наш москвич Янка». Но когда бы ни подъезжал «наш москвич Янка» к Москве, он всегда волновался. А сейчас еще никак не мог забыть нежданного попутчика-юношу, растревожившего вопросами. «Молодой — горячая голова! Но разве не он сам, Купала, говорил когда-то о горячих головах Алеся Бурбиса, Самойло? Разве сам он не был когда-то горячей головой?.. Не все, конечно, понял, осмыслил этот юноша, — думал Купала, — молодое вино бурлит, бушует». Но не случайно называет Купала новую советскую молодежь Вернигорой. Он верит в светлое будущее этих низкорослых, кряжистых парней, верит, что они сумеют соединить Прошлое с Будущим...

На перроне Киевского вокзала Купалу ждали розы: в руках Нелли Елисеевой, и у Городецких — у Нимфы Алексеевны и Рогнеды Сергеевны, и у Костки Буйлянки. Купала, обнимая с охапкой роз всех своих московских друзей, пожалел, почему не написал, чтоб приехала на эти дни в Москву Владка.

6. POST SCRIPTUM ВИЛЬНЮСА И БЕЛЫХ НОЧЕЙ

Много лет прошло после августа 1915 года. Но Вильно, в котором Купала гостил 16—19 мая 1941 года, оставался в памяти, будто с тех пор и не минуло тридцать пять лет. Ехали в Вильнюс на правительственных машинах. Возглавлял делегацию секретарь ЦК КПБ по пропаганде Тимофей Сазонович Горбунов, входили в ее состав, кроме Купалы, Якуб Колас и Михаил Ларченко — тогда молодой критик и сотрудник Института литературы и искусства АН БССР. На полдороге остановились, как сказал Купала, попастись. Но не майский аромат свежих трав, не переливчатые трели соловьев над их привалом хмелили головы, радовали Купалу и Коласа, а приближение к Вильно. Они засыпали воспоминаниями своих благодарных слушателей — почтенного Тимофея Сазоновича и молоденького, кучерявого, как Михась Чарот, Михасика. Радости своей они не скрывали, и самый молодой из делегации — Михась Ларченко вскоре мог убедиться, что такое есть Вильно, чем было оно для Купалы и Коласа и сколько друзей они здесь, оказывается, имеют.

Целая толпа ждала белорусских писателей возле лучшей тогда виленской гостиницы «Бристоль». Впереди всех — Людас Гира. Объятия. Взволнованные первые слова встречи, несколько сосредоточенные, продуманные; с непрошеной слезинкой, скопившейся в уголке глаза, — после — в ресторане «Бристоль», в гостиничном номере Купалы после полуночи.

Рассказывает Людас Гира. Владимира Ивановича Са-мойло в Вильнюсе нет. Купале показывают окно его квартиры в «скворечне под крышей», как называл свое жилье па углу улиц Татарской и Людвисарской сам Владимир Иванович. «Отошел от движения, — подтверждает Людас Гира слух, дошедший до Купалы еще в Минске. — Правда, — добавляет Людас, — потом опять наладил связь с ТБШ — Товариществом Белорусской Школы, но против революции стал выступать категорически — по-толстовски: не смена внешних социальных обстоятельств изменит человека, а его внутреннее духовное перерождение. Революция ему стала видеться только в образах ампирной мебели, которую блоковские двенадцать жгут на площадях или в «буржуйках», и в образах разбитых сервизных тарелочек с розами на донышке — цветок алый, веточка зеленая...» «У кого это я их видел?» — вспоминал Купала.

— А кто стал его мадонной?.. — спросил.

— Шляхтянка. Приходила сперва только стирать, кое-что готовила в «скворечне под крышей». Потом родила сына. Сын говорил только по-польски. Только по-польски в последние годы говорил и малоизвестный польский журналист, проживающий в «скворечне под крышей»...

— Пеледа, Мария, где она?

— В Каунасе. С ней там и Стасюте — наша крестница, — отвечает Людас.

«Post scriptum Вильно в Каунасе», — молча делает одно из своих жизненных заключений недавно еще такой возбужденный, а сейчас, за полночь, в номере гостиницы «Бристоль», такой притихший, грустный Купала.

вернуться

43

Рачили — имели в удовольствие (древнебел.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: