В такой постановке вопроса как будто бы есть противоречие, поскольку в каждом разделе книги мне постоянно приходится обращаться к этим дорогим именам. Но одно дело — воспоминания о большом художнике, связанные с судьбами конкретного спектакля, другое — тот цельный образ, который десятилетиями хранится в моем сердце и всплывает тотчас же, как только я слышу привычное сочетание слов: Станиславский и Немирович-Данченко.

Театральная легенда до сих пор набрасывает на взаимоотношения создателей Художественного театра прочный покров недосказанности. Люди, улавливающие в истории театра не факты, а слухи, скользящие по наружной глади явлений, не умеющие серьезно прочесть содержательную книгу «Из прошлого», и сегодня шепотом сообщают друг другу о каких-то якобы разногласиях Константина Сергеевича и Владимира Ивановича, о «черной кошке», время от времени пробегавшей между ними. А между тем не было, кажется, во всем русском искусстве содружества более чистого, более высокого и более принципиального, чем содружество этих двух художников, оказавших такое огромное влияние на судьбу национальной сценической культуры, на все ее дальнейшее развитие.

За семнадцать лет моей работы в системе Московского Художественного театра (в театре, в Студии, в МХАТ 2‑м) я не помню случая, чтобы между Константином Сергеевичем и Владимиром Ивановичем легла хотя бы тень недружелюбия или инакомыслия (за исключением естественных и плодотворных споров творческого характера). Ни в чем не схожие по темпераменту, душевному складу, природе ума, они были целиком слиянны в своих устремлениях, в понимании той конечной цели, к которой твердо и неуклонно вели русский театр. Они были «половинками», нашедшими друг друга в бескрайном и бурном театральном море; каждый в отдельности ни при каких условиях не сделал бы того, что смогли они сделать вместе, рука об руку проходя славный путь борьбы за «духовный реализм», за неподдельность сценического перевоплощения, за «живого человека» на сцене. Со дня исторической встречи в «Славянском базаре» и до последнего дыхания у них была одна вера, одна мечта и одна судьба.

Это необычайное единодушие мне приходилось наблюдать каждый день в живой, непосредственной практике театра. Афиши тогдашних его спектаклей подписывали то Константин Сергеевич, то Владимир Иванович, то оба вместе, но, независимо от того, чье имя поставлено было на афише, они добровольно делили между собой всю полноту ответственности за спектакль, выпуская его лишь тогда, когда он творчески удовлетворял обоих. И если постановкой непосредственно руководил Константин Сергеевич, то Владимир Иванович в какой-то момент приходил на репетиции и делал как раз те замечания, которые сам Константин Сергеевич сделал бы на его месте. Именно так случилось с тургеневской «Провинциалкой», о чем я уже имел случай рассказать читателю.

Но в то же время они действительно были разные, едва ли не полярные индивидуальности как в творческом, так и в простом человеческом смысле. Индивидуальности настолько яркие, так резко очерченные, что мы почтя всегда могли с точностью предсказать, как воспримет известный факт Константин Сергеевич и как — Владимир Иванович. Невольно на память приходит пушкинское:

Они сошлись. Волна и камень,

Стихи и проза, лед и пламень

Не столь различны меж собой…

И, может быть, потому так прочна была их многолетняя дружба, что они удивительно дополняли друг друга этой своей «взаимной разнотой».

Константин Сергеевич — весь огонь и кипение, ум увлекающийся, горячий до страсти, до безрассудства; новые кумиры, вечный пересмотр, «открытие давно известных истин». Владимир Иванович — спокойствие, выдержка, ясность, план, склонность мыслить философски и аналитически. Константин Сергеевич — это мечта и романтика, то высокое «постоянство вдохновения», которое дается лишь избранным талантам; Владимир Иванович тоже умел мечтать, но его мечта была трезвой, практической, деловой; изо дня в день неторопливо и упорно готовил он плацдармы для новых битв за «душевный реализм». Принципиальны были оба. Но принципиальность Константина Сергеевича выявляла себя в гневных вспышках, в суждениях резких, подчас жестоких; Владимир Иванович, сколько я его помню, вообще не повышал голоса, не нервничал, не выходил из себя. Деликатность была его оружием, действовавшим безотказно и метко, и мы, молодые, боялись вежливых замечаний Владимира Ивановича ничуть не меньше, чем самых энергичных «разносов» Константина Сергеевича.

И в творчестве они были разные. Константин Сергеевич, нетерпеливый и страстный, сплошь да рядом внутренне обгонял актера, устремляясь к решению таких задач, которые, кажется, кроме него, никому еще не были под силу; он мог быть непедагогичным иной раз, творя высший род педагогики в театре; Владимир Иванович был педагогичен всегда, и этот его педагогический такт часто не позволял актерам заметить, к каким высотам поднимается его режиссерская мысль. Константин Сергеевич любил показывать, и в этих его показах, может быть, больше, чем в ролях, им созданных, проявлялся его сценический дар; Владимир Иванович показывал редко, зато его знаменитые подсказы актеру, лаконичные и емкие, как формулы, давали больше, чем самый пространный разбор. Константин Сергеевич искал и находил, Владимир Иванович вел.

Наконец, они были разными в жизни, разными настолько, что подчас даже трудно было представить себе, на чем же держится их человеческая близость. В облике Константина Сергеевича не было ничего аскетического, но необычайная внутренняя сосредоточенность, поглощенность делами творческими отрешали его от земных радостей или, сказать точнее, не позволяли их замечать. Для него не существовало жизни вне искусства, в то время как для Владимира Ивановича само искусство было частью жизни, большой и многообразной. Он работал так же много, так же неутомимо, как Константин Сергеевич, но, вызывая в памяти этот образ, я не могу избавиться от мысли, что никто бы, кажется, не мог жить с таким вкусом, так полно, как это делал Владимир Иванович. Глубочайший оптимизм, какая-то удивительная «земнородность» были неотъемлемыми качествами его натуры, позволившими ему до последних лет сохранять молодость — физическую и душевную. Я помню Владимира Ивановича пожилым человеком, но он так и не был в моем представлении старым.

В общем, когда я в юные годы задумывался об огромных художниках, которых с чувством величайшего почтения называю своими учителями, мне всегда казалось, что Константин Сергеевич был сердцем Художественного театра — пламенным, смелым, огромным сердцем, а Владимир Иванович был его мозгом, его мудростью и гармонией. Теперь я понимаю все несовершенство этого сравнения, но какой-то оттенок правды в нем есть, и потому я рискнул употребить его здесь — пусть не исчерпывает оно всей полноты представления, возникающего в нашей душе, когда мы произносим имена Константина Сергеевича Станиславского и Владимира Ивановича Немировича-Данченко.

Константин Сергеевич ни в малой мере не был человеком замкнутым, высокомерным. Ему было свойственно необычайно серьезное отношение к чужому мнению, хотя бы даже мнение это исходило от людей, совершенно в искусстве неопытных. Он любил молодежь, связывал с ней свои самые сокровенные планы и — не могу подобрать другого слова — жадно учился у нее чему-то, что является привилегией одной только молодости, в силу самого своего возраста связанной с будущим искусства и жизни. Станиславский был внимателен к нам и доступен, он держался с молодежью удивительно «на равных», но мы, разумеется, не могли отвечать ему тем же. И не только в силу его недосягаемого авторитета, но главным образом в силу того, что огромная миссия, им на себя возложенная, как бы накладывала свой отпечаток на весь его облик, придавала оттенок священнодействия каждому его поступку и слову — по крайней мере в наших глазах.

Занимаясь тем или иным конкретным делом, ставя новый спектакль или «ремонтируя» старый, Станиславский всегда действовал во имя какой-то высшей цели; каждая практическая его работа была в то же время работой экспериментальной; он как бы адресовал ее и настоящему и будущему, отталкиваясь от сегодняшних находок для завтрашних обоснований своей знаменитой «системы». И вот эта постоянная поглощенность, захваченность Станиславского проблемами огромного значения заставляла нас, молодых, робеть и стесняться, когда он дружески с нами беседовал, извлекая какую-то одному ему ведомую пользу от встреч с неоперившимися птенцами, едва подступающими к подлинному искусству.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: