Станиславский превращается в звукоуловитель. Внутренним слухом он улавливает нарушителей сценической правды. «Не верю!» — вырывается у него при первой фальши.
«Не верю!» — произносит он на разные лады, но это «не верю!» одинаково грозно в любой интонации Станиславского. Оно сражает актера, невзирая на возраст, стаж, характер. Кто покрывается испариной и румянцем стыда, кто холодеет и бледнеет. Горе «капитулянту», тому, кто предастся эмоциям и сложит боевое оружие! Горе обидевшемуся, горе себялюбивому — этого Станиславский не прощает. Нет! Красней, бледней (это дело твоего характера), но будь готов к преодолению всего, что мешает тебе овладеть творческой добычей сегодняшней репетиции. Достань носовой платок, оботри испарину со лба, актер! Вытри слезы, актриса (они льются у тебя из глаз)! И трудись!
Трудись, по Станиславскому, — значит обратись к своей творческой природе. Только к ней одной. Не вздумай угодничать перед Станиславским — это тебе не поможет, вспомни, что ты человек и художник, вспомни, что тебе уже знакома и близка «система», цель которой — умение создавать в себе благоприятную почву для творческого воодушевления. Верни себе интерес к работе, воскреси добрые надежды.
Конечно, грозы Станиславского приводили актера в трепет, конечно, велико было желание избегнуть и того и другого; но ни спрятаться в укромном месте, ни обезопасить себя усовершенствованными громоотводами было невозможно.
Грозу надо было пережить, а пережив, улыбнуться вместе с появлением солнца, то есть с улыбкой на разгладившемся лице Станиславского, вместе с рассупившимися бровями, вместе с его: «Вот, вот! Поняли?»
Отцовски нежный, он становился беспощадным к нарушителям законов творчества и человеческой этики.
— Раз что вы — актер, — начинал он свое слово к провинившемуся (то есть, если вы актер), — выполняйте присягу актера:
— Служи народу!
— Отдай жизнь искусству!
— Люби искусство в себе, а не себя в искусстве.
Станиславский был против жаждущих жизненных лакомств, против богемы, лени, равнодушия, эгоизма. «Трудись», — повторял он, делом и личным примером подтверждая свой завет. — Трудись и не смей уставать. Не смей хныкать, не тяни руку за скидкой себе. Не испрашивай индульгенций: не говори, — тебя надо простить, потому что сегодня ты еще слишком молод. Ведь завтра неизбежно скажешь ты, что уже слишком стар.
Только исполнивший эти заветы Станиславского может получить право сказать: Станиславский — мой учитель.
Актер, по определению Станиславского, должен быть активно мыслящим, зорким к миру, чутким к людям, к себе. Должен быть «внимательным, веселым и бесстрашным».
Таким был он сам.
Он мог быть и несправедливым, мог причинить человеку и жгучую боль. Постоянной была только любовь его к искусству, но к актерам менялся он резко.
Вспоминаю одно из бесконечных возобновлений «Синей птицы». Вел репетицию сам «К. С.» (мы звали его иногда «Ка-Эс»). Гиацинтова репетировала роль Митиль, Дурасова — Тиль-Тиля, я — Ночь. Ну, и досталось нам в ту репетицию!
Лишь одна Гиацинтова избегла крушения, потому что на грозный оклик «Ка-Эс»: «Софья Владимировна!» — таким тоненьким и дрожащим голосом ответила: «Здесь!», что в темноте зрительного зала загрохотал могучий, добрый смех Константина Сергеевича.
Надо мной же в тот день разверзлись «хляби небесные». А после разгрома всех и вся Константин Сергеевич пошел обедать в столовую театра; был 20‑й или 21‑й год. Меня он позвал с собой, но не обедать, а репетировать.
Константин Сергеевич сел за стол, повязался белоснежной салфеткой. Собственно, только салфетка напоминала настоящий обед, так как щи, которые были поданы Константину Сергеевичу, даже при моем, несколько гипертрофированном, воображении никак нельзя было принять за щи — вода, а в ней темные «лепестки» лежалой кислой капусты.
— Присядьте! — обратился он ко мне в самом начале трапезы.
Я села, как садятся пианисты, — на самый кончик стула.
— Давайте начнем. Я буду Кот. Какая первая реплика Ночи?
Я молчала.
— Слушаю, — сказал он, с аппетитом принимаясь за «щи».
Я молчала. Он взглянул на меня.
— Что же вы? Соляной столб? Опять?
(«Соляным столбом» Константин Сергеевич назвал меня в четырнадцатом году, когда я, бывало, «столбенела» на репетициях «Хозяйки гостиницы», готовя роль Гортензии — первую мою большую роль в МХТ.)
Я молчала.
К. С. (уже нетерпеливо). Ну, что же?
Я (хрипло). Не могу.
К. С. Что?
Я. Не могу.
К. С. Чего не можете?
Я. Реплику…
К. С. Что?
Я. Реплику… не могу…
К. С. Ничего не понимаю…
Я. Не могу… вам я… реплику… Первую…
Ложка в руке Константина Сергеевича остановилась. Он начинал гневаться.
К. С. Бог с вами, — какая-то вы непонятная: «не могу», «не могу». Что такое? Чего не можете?
Я. Она на «ты».
К. С. Что‑о? (Интонация такая, какая бывает при разговоре с кретинкой.) Перестаньте упрямиться! Я вас спрашиваю: какая у вас в роли первая реплика? Отвечайте! Немедленно!
Я (быстро). Ты опять шатался под дождем и снегом на крышах?
К. С. Ну вот, можете, значит? Молодец! Еще раз! Давайте! Слушаю!
Опять молчу. Чувствую, что стою на самом краю обрыва, чувствую, что мешаю человеку после трудов спокойно проглотить капустную похлебку, мысленно кляну себя, но молчу, все-таки молчу… И вдруг я всхлипнула.
— Что такое? — испугался Константин Сергеевич.
Вместе со слезами прорвались у меня и слова:
— Не могу, не могу я вам говорить «ты» и «шатался по крышам». Не могу! Простите меня, пожалуйста, Константин Сергеевич! Не могу представить, что вы — Кот…
Сдвинутые брови Константина Сергеевича разомкнулись, и глаза его потеплели.
— Я не сержусь… Но как же это так? А где «вера и наивность»? Вы же актриса? Значит, не в кругу. Значит, не имеете понятия о сценическом общении. Ай‑ай! Что же так? Давайте разберемся.
— Не надо разбираться, Константин Сергеевич. Это оттого, что мы в столовой. На сцене легче, а за обедом, в столовой, я не могу. Не могу.
— Ну вот опять: «не могу». Ну‑с, сегодня, очевидно, репетиция у нас с вами не выйдет. Отложим до завтра.
Я встала.
— До свидания, Константин Сергеевич! Простите меня!
Он протянул мне свою большую, теплую руку.
— Отчего же вы так? Не в форме? А?
(Звук «а?», когда Константин Сергеевич бывал озадачен, произносил он каким-то тонким, почти детским голосом.)
— Вы так обругали меня сегодня на репетиции. Назвали меня «тлей».
Станиславский огорченно посмотрел на меня.
— Вот все вы такие… Обидчивые… А что же мне делать? Ведь я тоже человек. Могу я о вас свое мнение иметь?
Заметив, что этим вполне законным вопросом убивает мои надежды, поспешил отослать меня:
— Ну, хорошо, хорошо. До завтра!
Я ушла. Удивительно то, что по Камергерскому переулку шла я до невозможности счастливая. Вспухли глаза и нос, но на душе чисто, свежо, тепло, как после летнего щедрого ливня.
Как умел он собрать воедино «разобранного по косточкам», умел попрыскать отчаявшегося живой водой восстановления.
Роль Ночи я получила много позже, в первые же годы пребывания в театре я, как и прочие молодые сотрудники, участвовала большей частью в народных сценах. Народные сцены — первые ступени высокой лестницы актерского искусства. Я со всей силой хотела бы подчеркнуть, что ступени — первые, а не низкие, что они ведут вверх, а не унижают.
Творцом народных сцен МХТ был Василий Васильевич Лужский, блестящий характерный актер. Огромный труд, талант, изобретательность вносил он в постановку их.
От участников массовых сцен в Художественном театре требовалось многое: внутренний слух, особый такт, ритмичность, фантазия, выразительность. Пребывание на сцене и безмолвное не смело быть беззвучным. Актер должен был звучать в толпе, как тот или иной инструмент в оркестре, как нота в клавире, — точная и необходимая. Народные сцены безжизненны, если участники их действуют лишь по указке режиссера. Если смех — только технический прием, если рыдания передаются внешней дрожью плеч, если платки прикладываются к сухим глазам, а сочувствие герою пьесы выражается гримасой лицевых мускулов, то это не искусство, а оскорбление его. Недопустимо хоть на мгновение находиться на подмостках вне «образа».