Эйхенбаум звал актеров помнить драгоценные замечания Пушкина, что «пятистопные стихи без рифм требуют совершенно новой декламации». Он выводил даже «конкретный эстетический закон» нового искусства: «Произнесение должно быть построено на ритмической основе», то есть «особого рода интонировании, далеко не всегда совпадающем с интонацией естественной разговорной речи». И т. д. и т. п.
Можно не сомневаться, что все эти мысли были известны Яхонтову. На многих страницах книги «Театр одного актера» идет прямая с ними перекличка. В своих открытиях, касающихся «авторской» и «актерской» манер исполнения, Яхонтов не ссылается на Эйхенбаума, но идет прямо вслед ему. Ссылка в данном случае была бы справедливой.
Яхонтов — артист, живой «факт» искусства, рожденного той революционной действительностью, творческую силу которой оценили такие умы, как Эйхенбаум, Тынянов, Шкловский. В Ленинграде 20-х годов он не чувствовал обычного для актера отчуждения от стана теоретиков. Теория и практика естественно смыкались, подталкивая друг друга вперед. И, что еще очень важно, такие теоретики, как Тынянов или Эйхенбаум, не чувствовали разрыва между историей и современностью. «Он остро ощущал современность как каждодневно творимую историю» — сказано в предисловии к недавно переизданным трудам Эйхенбаума. В другой книге, о Тынянове: «В его взгляде на прошлое… жил художник, проникший в историю и чувствовавший себя там — дома».
О личном общении Яхонтова с Ю. Тыняновым ничего не известно. Но если правда, как рассказывают, что при взгляде на этого замечательного писателя и ученого «мгновенно вспыхивал перед умственным взором тот, чье светлое имя не сходило с его уст», если правда, что когда Тынянов читал Пушкина, казалось, что «умерший, но живой, так сильно влиял на живущего, что тот словно бы растворялся в нем», — если все это было так, можно живо представить себе самочувствие Яхонтова на лекциях Тынянова.
Близкие отношения с В. Шкловским Яхонтов сохранил с 20-х годов до последних своих дней.
Личный контакт с Б. Эйхенбаумом был, тому есть подтверждения. Когда-то Борис Михайлович сам испытал потрясение — из Воронежа попал в Петербург, пережил знакомство с магическим городом, населенным тенями и звучащими легендами. Он не родился, но стал ленинградцем — это особый склад натуры. Его дружеское письмо к Яхонтову кончается приглашением в гости, в их «небоскреб» на канале Грибоедова. На том же Грибоедовском канале была одна из ленинградских комнат Яхонтова, одно из счастливых его пристанищ.
Где только он не жил в этом городе! На Фонтанке, в крошечной комнатушке с узким окном на набережную, на Петроградской, на Васильевском острове, на канале Грибоедова. На Марсовом поле — в квартире пианистки М. В. Юдиной, с которой в те годы подружился. И в номерах тогдашнего «Англетера» и в «Астории», а чаще всего подолгу, по полгода, — в «Европейской». Однажды в «Европейской» Лиля Попова тяжело заболела. Персонал гостиницы был потрясен необыкновенной картиной: Яхонтов привел в номер «люкс» и поселил там черную козочку — «для Лили», чтобы вспомнила «ту, кисловодскую осень» и улыбнулась.
И счастье было в Ленинграде, и драмы, и любовь, а главное — работа. Нигде так не работалось, как в этом городе, где не только памятники становились слушателями, а любой дом, площадь, набережная, двор. «Архитектура буквально не дает спать. Фонари вокруг „Александрийского столпа“ похожи на огромные канделябры, так и просятся в „Горе от ума“…»
В книжечке «Пушкинский Петербург», когда-то принадлежавшей Яхонтову, страницы сплошь исчерчены его пометками. Отмечено все, что касается декабристов. Дом Муравьевых — недалеко от комнаты Яхонтова на набережной Фонтанки. Целиком подчеркнут рассказ о знаменитом доме Кочубея и о том, как однажды кареты съехавшихся на бал гостей преградили путь длинному поезду кибиток — это везли в Сибирь партию декабристов. На минуту огни бального зала осветили бледные лица, руки в кандалах, и печальный поезд исчез в ночи…
Яхонтов ходил и ходил по этому городу, околдованный, потрясенный, уже не приезжий, а житель, счастливый обладатель богатства, которое все вместе можно назвать словами: русская культура.
И начиная с осени 1925 года трудно было сказать, где он жил больше, в Москве или в Ленинграде. По прописке москвич, он по характеру оказался ленинградцем. Стиль Ленинграда был очень ему под стать. Атмосфера города, от которой он поначалу не мог спать, с годами стала потребностью. И город, непростой и неоткрытый, привык к Яхонтову, открылся ему и полюбил ревностно, как своего.
Разговаривая с коренными ленинградцами старшего поколения, получаешь особый отклик на имя «Яхонтов». Будь то ленинградские писатели (многие, правда, осели в Москве с конца 40-х годов) или старые актеры Александринки и БДТ, работники Ленинградской филармонии или просто жители города, представлявшие довоенную студенческую аудиторию, — все откликаются сразу и очень лично, минуя ту, ленинградцам свойственную суховатую сдержанность, которая, видимо, тоже уходит в прошлое. Она привлекательна, эта неуловимая, но для москвича весьма ощутимая дистанция, которую истинный ленинградец умеет сохранять в общении. В ней и достоинство интеллигента, и уважение к вам, и уважение к себе, и гордость за свой город и его традиции, и некоторая по этому поводу печаль.
Во время войны пострадали многие города страны. Ленинград вынес, казалось, невыносимое. Где бы ни был в эти годы Яхонтов, на Урале, в Киргизии или в Мурманске, он думал о Ленинграде. Он берег письмо неизвестного ленинградца, который писал о том, как часто зимой 41–42-го года вспоминались слова про «полполена березовых дров». «В блокаду Вы продолжали быть здесь», — писали из Ленинграда. И вот, блокада прорвана и — «на чахложелтых афишах, как согревающие лучи солнца, знакомое имя: „Яхонтов“».
Среди многочисленных восторженных, умных, неумных, романтических, взбалмошных, лукавых женских писем к Яхонтову, в разное время, с разными целями написанных и по разным причинам сохраненных, — вдруг треугольники из грубой оберточной бумаги.
Назовем эту ленинградскую женщину просто: Мария Николаевна Иванова. Имя, и в самом деле, было обычным. Все ее письма написаны в годы войны, из эвакуации. Ленинград в блокаде. М. Н. Иванова с двумя детьми оказывается в Мордовии, потом в Башкирии. Поток эвакуации несет ее по глухим деревням. Все мысли — о фронте, о Ленинграде, все надежды — на конец этих мук и на возвращение. «Да будут благословенны дни радости и счастья после полной победы!.. Лишь бы только дождаться этих дней…». Связь с миром — только черный картонный рупор радио. И по радио иногда она слышит голос человека, которого когда-то любила. Первое письмо на «ты», остальные — на «Вы». В этом «Вы» — дистанция, установленная временем, изменившим отношения. Голос известного артиста Владимира Яхонтова, звучащий по радио, — это прежде всего голос с Большой земли. В деревне голод и холод, писем из Ленинграда нет. Болеют дети. Самое страшное письмо написано в тот день, когда женщина похоронила в степи пятилетнего сына.
Наконец блокада прорвана. Первые вести из дома печальны — о смерти близких, разрушениях, потерях. Потом надежда: возможно, скоро придет вызов от мужа из Ленинграда. Родственники боятся, что «я кинусь к Вам… и исчезну для них», может, потому так долго и нет вызова? Напрасно они боятся — слишком много лет прошло, вернуть прежнее невозможно. Да и сама встреча не радует, больше пугает — ведь ничего не осталось от прежней Маши Ивановой. И все же (это последнее письмо), если ему, известному артисту, по силам выполнить ее просьбу, она просит: когда придет вызов из Ленинграда, как-нибудь оформить ее проезд через Москву. Хоть издали, хоть на концерте, она хотела бы увидеть того, чей голос связывал их с Большой землей. Пусть он не боится — она не подойдет к нему. Он испугался бы постаревшей женщины и вряд ли узнал бы ее.
С тех пор прошло тридцать лет. Как раз тридцатилетие Победы праздновалось в тот год, когда, будучи в Ленинграде и не надеясь отыскать в сегодняшнем большом городе женщину по имени Мария Иванова, я все же написала ее имя и довоенный адрес на бланке ленинградского справочного бюро. И получила новый адрес, а вскоре и письмо из города Пушкина (Царского Села): «Да, я та самая Мария Николаевна Иванова. Что же Вас может интересовать в моей судьбе?» В течение полугода приходили письма, в которых возрастало волнение: старого человека заставили вспомнить то, что по многим причинам долго лежало на дне памяти и вот теперь оказалось вдруг историей, кому-то известной и почему-то нужной. Сначала меня суховато приглашали в Ленинград. Потом уже просили, потом торопили приехать скорее, потому что старость и болезнь наступали, а разбуженная память не давала покоя. «В письмах ничего не расскажешь, приезжайте!..» Наконец, я собралась, и, чтобы предупредить о приезде, позвонила. Мужской голос сразу назвал мое имя.