На веревке опять висели полотенца. Кто их вывесил? Наши, с петухами, рукоделье мамино, — кто?
Отца с дядей Лешей схватили под утро, на подходе к дому.
Избитых, связанных, ради позора провели их по селу. Загребая пыль сапогами, шел тятя. Озираясь исподлобья, дергал руками, словно путы хотел порвать. Темнело кровью на плече пятно, с выцветшей гимнастерки были сорваны кресты. Дядя Леша хромал и подволакивал ногу.
От мала до велика раменцы высыпали из изб. Подбоченясь в седле, Высоковский поигрывал плетью:
— Любуйтесь! Большевики… Немцам продались, иуды! Кто кровь за отечество проливает, а эти сволочи в лесу прячутся!
Испуганно таращились ребятишки. Было знойно, визжали в небе стрижи.
Дядя Леша остановился.
— Кто бы напиться подал?
Не шелохнулись в толпе.
— Эх вы, республиканцы, — усмехнулся дядя Леша спекшимися губами.
В тот же день я крадучись побывала на ручье.
Таган исчез, кострище раскидано.
В елке, забыт ножичек: два лезвия, шило и ручка костяная. Воткнут в кору и забыт.
Глава V
Флаг на колокольне
Сосна вздрогнула хвойной шапкой, наклонилась и застонала, срываясь с пня. Охота ей разве расставаться с привольем мхов белых, полян земляничных? Грохнулась во весь рост. А долго еще будут шептаться прутья и хвоинки, не скоро успокоится дерево, собственной тяжестью подминая под себя свои же сучья.
Боры на Корженьге-реке и далеко окрест, по Вели и Ваге, раньше значились в царском уделе, управлял ими лесничий, генерал, державший канцелярию в Вельске. Строга была охрана в казенных дачах: черемуху на дугу не вырубишь — поймают, намнут бока, а то и под арест в кутузку закатают.
Нет царя, сам, говорят, под арестом, и балаганов выросло на берегу — что тебе город. Крыты балаганы-полуземлянки плахами, еловой корой; для коней на зиму устроены закуты из жердей, из хвойного лапника.
— Никого, братцы, не неволю, — объявил на сходке Пуд-Деревянный. — Хошь иметь приработок — ступай в делянку. Не хошь, заваливайся на печь. Свобода и равенство, братцы!
Нужда неволит, половина волости опрокинулась в лес на Корженьгу.
Тяжело ступает Карюха, тащит сани с подсанками, груженные бревном.
Снегу мало. Считай, по голой земле волокутся полозья саней. Не приведи бог, тяжела вывозка.
Я в доме большак. Половина мужика, старатель-добытчик и все такое. Эх, то-то и оно — половина! Половина и пожен у нас выкошена, на озимый клин ржи недостало.
С известья об убитом на войне отце я точно во сне живу. Прахом пошло хозяйство, и все из рук валится, ни к чему не лежит душа…
Порожняком я вернулся с берега Корженьги, куда свозился лес для сплава. В нашей «заединщине» был перекур. Заодно мы в делянке работаем: хромой Кирьян, Овдокша-Квашня со старшей девчонкой Нюркой, которая обрубает сучья и жжет костры, и я с Карюхой.
Овдокша расположился на пеньке, как у себя дома, цигарку засмолил.
— Скукота с вами, право слово. В Затоне, в Городке — во где живой народ. Затеяли заваруху, начальство с ног сбилось.
Кирьян заморгал:
— Ну?
— Класс! — Овдокша цыкнул слюной через выщербленный зуб. — Жмут эксплотаторов к ногтю, потому как пролетарии.
Стихал перестук топоров. Из соседних лесосек потянулись мужики: «Чего там такое?»
Тревожно в волости, неуверенно и шатко, все ждут чего-то небывалого.
Овдокша встал на пень:
— Ребята, ай слабо нам тряхнуть Деревянного? Пускай дает прибавку! Навалимся миром, полная чтоб заединщина!
— Квашня, — окликнули его, — сам первый не отступишься? Поднесут стаканчик, ты уж и добрый!
Молчавший до сих пор Кирьян встал:
— Дозвольте слово.
— Говори, Кирюха…
— Валяй!
— Так вот. Был на войне. Нога, вишь… Укоротили! И сын в окопах… Маруся-девочка! — внезапно побледнел Кирьян, блеснули из бороды мелкие частые зубы. — За что тиранят? На фронте народ как кровь проливал, так и проливает. Мы здесь как при царе: подати плати да еще на заем Свободы подписывайся… Елки зеленые! Хватит!
Бывает, разжигаешь костер, в кислом чаду задыхаются слабые искорки. Наконец затлело. Дуешь, раздуваешь единственный уголек — не погас бы! От дыма в горле горечь, на глазах слезы. Костер наконец как бы вздохнет, вырвется огонь на прутья, займутся они дружно и пойдут, пойдут полыхать — эй, кто лишний, отшатнись!
Видно, долго копилось недовольство, давно люди терзались думами: как дальше жить?
— По балаганам…
— Выпрягай коней! — рванулось из широких мужичьих глоток.
— «Терпенья больше нет, — диктовал Овдокша. — Мы не против властей, да власть мужика помни. На то и мужик, чтоб работать. Вы надежду нам дайте!..» Пиши с умыслом, Федька, пусть там головы поломают!
Мне поручили бумагу составить: грамотей, раз попу книги читал.
— «Как есть мы — класс, прав не занимать, своего требуем…» — налегал Овдокша.
Кирьян одернул его:
— Заладил: класс, класс. Хватит тебе небывальщины собирать. Какой такой класс, ежли испокон веку мы крестьяне?
Составили требования; вручать в уезде бумагу доверили выборным ходокам, в их число первым напросился Квашня, мужик компанейский.
Для ходоков нашелся самогон. На радостях плясал Овдокша:
День миновал и второй. Выборные, как уехали, не давали о себе знать.
Ну если они под арестом? Небось у Пуда знакомств: свой он хоть в управе, хоть в земстве. С богатым ссориться, что против ветра плевать, себе же накладнее.
Разведать, что да как обстоит, меня отрядили в Раменье.
Стучали топоры, сосны распластывались в снегу, и курился дым костров — спозаранок была возобновлена работа. Не получилась заединщина!..
Вечерело, когда я на Карюхе верхом выехал к заполью. Блеклое осеннее небо горело багрово. Полыхала заря, низкая снежная хмарь, тесня, пригнетала ее к земле, и, точно клочок зорьки алой, горел багряно флаг на колокольне — это до сельца нашего ямского докатился Октябрь 17-го года.
— Учиться бы тебе, Федя… — Отец Павел осунулся, щеки обвисли. — Власть рабочих и крестьян, только учись.
— Семья на руках.
— Понимаю. И мы из крестьян. К-ха… к-гм! Куда было грамотному податься мальчику крестьянскому, из бедной семьи? В урядники либо в писари, а повезет, то в духовную семинарию. — Дернул батюшка ртом: — В попы, в-вот! Чаялось ли, что прихожане над божьим храмом флаг выставят? Что пастыря духовного по указу из Москвы жалованья лишат?
Откашливался, на посох батюшка свешивал неопрятную бороду.
— Овдокша с барочными гвоздями носится: церковь хочет заколотить, прости его невежество, господи!
Под большущими валенками с кожаными калошами визжал снег.
— Того-самого, Федя, дров поколоть не зайдешь? Матушка щец наварила. Книжка есть отменная: «Герой нашего времени», проза поручика Лермонтова.
— Не-е, офицеры ныне не в моде, батюшка. Хотите, очки вам из города привезу? Меня в почтальоны определили. По решению волисполкома.
— Глазами я вполне доволен, — обиделся батюшка. — Полагал тебя, оглобля, к чтению приохотить. Очки-и… Овдокше бы их! Темный, а в политику прет самосильно!
Через волость шли солдаты. За ковригу хлеба легко было выменять гранату, патроны; на самогон — револьвер, а то и винтовку-драгунку; на осьмину табаку — котелок, трофейный штык-тесак, которым удобно щепать лучину. Несли солдаты рассказы о штурме Перемышля, о гнилых окопах — правду о постылой войне. Вместе с солдатами Петроградского и Московского гарнизонов шла правда о революции. О мире, о земле. О Ленине. О взятии Зимнего дворца и боях в Кремле.