Оба замерли на мгновение — со двора неслись дикие взвизги, один за другим, короткие, частые, пронзительные.
— Ну, теперь ее сцапали, слышишь, — продолжал Рокки, когда раздался самый пронзительный вскрик, снова заставивший их замереть на месте. — Сейчас, видно, всадили нож. Так, что у нас тут? Еще один красный, еще один желтый, два зеленых, а вот синий — ну, говорил я тебе?
— Ш — ш!
Они прислушивались, стоя в воротах: со двора доносился слабеющий визг, он перешел в визгливые всхлипы и постепенно смолк.
— Готова, — сказал Рокки. — Уже в царстве небесном.
— Чудно, — удивился Джонни. — Как это так — глотка перерезана, а они визжат?
— Господи помилуй, да я бы, знаешь, как завизжал, если б мне глотку перерезали! — вскинулся Рокки.
— Это‑то да, — сказал Джонни. — Я бы тоже; но только они почему‑то уже потом, после всего визжат и визжат — все тише, тише. Чудно!
— Кровь‑то должна вытечь, так? Кровь бежит — бежит, а они все визжат, а потом кровь уже не так шибко бежит, и они визжат тише, тише, потом совсем перестают. Понятно? Вот и мы так; мы, поди, так же умираем — умираем потихонечку, как эта свинья.
— Нет, Рокки, у свиней все совсем по — другому. Мы не так умираем.
— Не знаю, Джонни. А ты видел, как твой старик умирал?
— Не — е, мама меня к нему не пускала.
— Ладно, двинулись, а то как бы они не поспели раньше нас. Ходу.
Выскочив из ворот, они помчались к дому, где жил тот мальчонка, не слезавший с кровати; Джонни нес под мышкой целую кипу толстых листов цветной бумаги, Рокки — пачку поменьше и других цветов. Оба были горды и довольны донельзя.
— Знаешь, Джонни, я видел, как мой братишка кончался, мама приткнулась к нему, голова к голове, а он чего‑то бормочет, ну ничегошеньки не разберешь, а мама так его слушает, будто священника, когда тот проповедь говорит, а у бедняги Падди голос все тише, тише, и дышит он тоже слабей, слабей, потом уже только видно, как губы шевелятся, медленно так, а мама прижала ухо к его рту, хотела услышать, чего он там говорит; вот видишь — тоже будто что из него вытекало — вытекало помаленьку, и он готов, уже на том свете, все равно, как свинья — понимаешь?
— Ну нет, Рокки, и вовсе не как свинья. У нас все по — другому, у всех у нас — понимаешь? По — другому.
— А я тебе говорю — умираем мы так же. Ну, в постели, может, и не так; а если от раны в бою — в точности так же. Вот, к примеру, солдат на поле боя упал раненый, представляешь, ассегай[11] со всего маху как воткнется ему в грудь, представляешь? Или же пуля из такого кривого ружья, какие в Индии — знаешь? А солдат — ну, хоть бы я или ты — лежит, двинуться не может, из того места, куда ассегай воткнулся, кровь так и хлещет, а солдат — ну я или ты — зовет товарищей на помощь, страшно ему, потом как крикнет изо всей мочи, но никому все равно до него дела нет, а кровища вдруг как рванет, будто пуля из ружья, а потом все тише, тише бежит, и крик все слабей, слабей, а потом у него только губы шевелятся, как у Падди, братишки моего, и уже ничего не слышно, а потом уж и губы не движутся — все, готов. Вот видишь, Джонни, из солдата вся кровь вытечет, как из свиньи, он и умрет, как свинья. И разницы никакой нету — все равно, как свинья, — мы же слышали, как сейчас на дворе у Кирни она тихонечко так взвизгивала напоследок; все равно, как свинья.
— Угу, — буркнул Джонни, — верно, все одно, как свинья.
— Угу, — повторил Рокки. — Никакой нет разницы. Надо только мозгами пошевелить, и сразу ясно: все равно, как свинья.
Они прибавили шагу и свернули в узкий переулок, где жил их парализованный дружок. Его мать стояла у порога и выглядывала на улицу; заметив ребят, она сделала им знак рукой, чтобы шли побыстрее, и они припустились вовсю.
— Слава тебе господи, пожаловали наконец. А то он сам не свой, все вас ждет, беспокоится — достали вы бумаги или вас лавочник зацапал, до того волнуется — даже худо ему стало, я тут перехватила шиллинг, принесла ему глоточек виски. Прямо замучил меня, высматриваю вас тут, все глаза проглядела.
Они торопливо вошли в дом, и, подойдя к самой кровати своего дружка, Джонни заметил, что его исхудалое лицо раскраснелось, желтоватые восковые пальцы так и пляшут, тоненькие руки подергиваются — и все от волнения, говорит его мать.
Они разложили на полу свои цветные сокровища: ярко — синие, изумрудно — зеленые, огненно — красные, словно парадный мундир полковника — гвардейца, красивые темно — желтые листы, ну прямо как золото, и два черных глянцевых, с отливом, как вороново крыло; увидев все это великолепие, разложенное на полу, больной мальчуган побелел, потом вспыхнул, и тут его мама выбежала за дверь и снова вбежала со стаканом воды, подкрашенной чем‑то желтым, и заставила его выпить несколько глотков.
— Я туда чуточку виски подбавила, — сказала она, обращаясь к Рокки и Джонни; потом нагнулась к Джонни и шепнула: — Если б не это, он бы совсем…
— По — моему, так: черные шапки — офицерам, — сказал больной мальчик. — У всех этих, кто в армии главные, шапки не так разукрашены, как у тех, кто у них под командой.
— У командиров шапки не разукрашены, — вставил Рокки, — они золотые носят, вот пускай и у меня будет желтая.
— Слушай‑ка, — сказал Джонни, нарушая наступившее молчание. — Слушай‑ка. Ты, Джон Джо, — самый — самый главный верховный командующий, так у тебя пускай шапка будет черная; вот он, Рокки, — второй после тебя, ему пускай желтая, ну а я третий, мне синяя, идет? Больше всего у нас красных листов, так что у солдат шапки пускай будут красные.
На том и порешили. Чудотворные желтоватые, словно воск, пальцы принялись за работу и смастерили четырнадцать шапок: на офицерских — затейливые разноцветные узоры, на солдатских — яркие канты. Неделю за неделей работал больной мальчуган и до того при этом волновался, что мать позволяла ему вырезать и клеить только понемногу, не больше часа в день, по четверти часика подряд — дело мучительное для остальных ребят; но они все сносили стойко потому, что знали — никто так здорово не сумеет все сделать, как Жёлтик — Джо с восковыми пальцами. А как он лежит на кровати и смотрит в потолок и придумывает разные там узоры и загогулины на шапку, которую только что смастерил; на своей черной он пустил золотой кружок вокруг трилистника[12], и листики у него сделал не сердечком, как положено, а треугольником; сбоку наверху наклеил полумесяц из серебряной бумаги, в одном из нижних углов шапки еще половинку трилистника, а другую его половинку закрывал золотой круг. На черном все это выглядело замечательно, так и бросалось в глаза, так и просило: ну‑ка, погляди! Но мы все равно сказали: На всамделишный трилистник непохоже. А он помолчал, пока не отдышался, и говорит: Да это вовсе и не всамделишный трилистник; это троица: вон три прямые стороны сошлись — это и значит троица, каждая сторона — кто‑нибудь один; и потом все три листика идут от одного стебля; поглядишь и вспомнишь: святая троица это и значит — един в трех лицах.
— Он маленький святой, вот он кто, — сказала однажды его мать, когда Джонни и Рокки уходили, чтобы дать Жёлтику поспать. — Маленький святой. Послушаешь, как он молится, и на душе легче станет. Он все — все знает на память — молитвы, и катехизис, и все такое прочее; так и думаешь, вырос бы он — в священники пошел. Сдается мне, у него нынче вид маленько получше. Может, еще и выкарабкается с божьей помощью.
— Не пойму, про что это старуха толкует, а ты, Джонни? — спросил Рокки, когда они вышли из дому. — Что это еще за маленький святой?
— Ну, знаешь, — один из этих, которые там, на небе, в главных ходят; расфуфыренные такие парни; вроде как мы, офицеры, только не совсем.
— Чего? Я считаю, лучше бы он всюду гонял вместе с нами, чем вот так маяться. Ты когда‑нибудь его ноги видел? Я глянул разок, когда старуха постель поправляла — прямо как спички; и никакой в них крепости нет — все так и болтается, жуткое дело! Вот спорим: он бы все эти молитвы бросил, лишь бы у него ноги стали такие, как у нас. Спроси у его старухи.