— Человеку Божьему не надо понимать, кто перед ним, ибо он одинаков со всеми и ни перед кем, кроме Бога, не согнётся. Вы же не знали, как вести себя со мной и хотели понять, кто я. Логично. Окажись я fròcio или просто свиньей — вы бы подстроились под меня. — Вианданте изуверски усмехнулся. Глаза его потухли. Голос зазвучал размеренно и ровно, словно он зачитывал приговор. — Что ж, я не отменю решения моего предшественника о вашем назначении, Леваро. Мне нравятся люди Бога, но и подлецы могут пригодиться. Тем более — такие услужливые, как вы, умеющие со святыми быть святыми, с грешниками — грешными, и даже с fròcio быть fròcio. Оденьтесь и идите отсюда, вы свободны до утра, как я и говорил, — холодный бесстрастный голос инквизитора прозвучал отрывисто, словно ножом пресекая разговор.
Его дьявольский лик исчез, и лицо оледенело в иконописной красоте.
Леваро не двинулся с места. Сейчас, когда он до конца осознал, каким ничтожеством считал его этот необъяснимый и бездонный человек, по три раза на дню менявший обличье, Элиа вдруг на мгновение смертельно возненавидел его, именно потому, что понял его омерзительную правоту. Увидев себя в тусклом зеркале почти голым, задохнулся от боли, сполна прочувствовав своё унижение. Причём боль утраивалась теперь именно тем, что его унизил этот, столь восхитивший его человек. Именно в его глазах ему не хотелось быть ничтожеством. Подвижное и тонкое лицо Леваро исказила такая невыносимая мука, что на миг он уподобился готической горгулье. Ему надо было собрать вещи и сделать несколько шагов, всего несколько шагов, отделявших его от двери. Сколько их? Семь? Десять? Надо было только пройти их, доползти до норы и затаиться, дать боли утихнуть. Он, как раненный волк, должен был отгрызть лапу, попавшую в капкан, если хотел жить.
Но жить почему-то не хотелось.
На глаза Леваро снова навернулись слезы, душу сковало тупое безразличие, невероятная усталость навалилась на онемевшее тело. Элиа решил, а, точнее, что-то в нём решило за него, что не стоит переживать этот день. Ведь этот изверг прав. Он и в самом деле ничтожество, готовое оподлеть в любую минуту. Проклятый прелюбодей, своими изменами сведший жену в могилу, вечный приспособленец, как и все, кто пробивался наверх из ничтожества, готовый даже на то, чтобы подставить господину для блудных утех свою задницу… Элиа содрогнулся, и начал судорожно одеваться, лихорадочно размышляя над тем, как проще и быстрее покончить со всем этим. Господи… дети. Он снова замер. Накатила тошнота. Леваро странно забыл о присутствии Вианданте, погружённый в невеселые размышления. Мысль о суде над собой, надо сказать, уже приходила ему в голову — и основания для неё были, но исходные принципы веры запрещали сводить с собой счёты. Нынешний толчок, однако, сломал в нём последние преграды.
Он не хотел жить, не хотел жить, не хотел жить…
Вианданте внимательно наблюдал за Леваро. Он не понимал, на какую боль обрёк несчастного, но заметил, что учинённое им жестокое истязание произвело эффект неожиданный и страшный. Муку помертвевших глаз подчинённого он видел, видел и его лицо, ставшее вдруг лицом покойника. Империали подумал, что переоценил его шутовскую грацию, и чего-то, видимо, не понял. Таких глаз у шутов не бывает. Чужая боль отозвалась в нём, Вианданте почувствовал, что больше не в силах выносить её. Он не ожидал такого. Подошёл.
— Простите меня, Леваро, — произнес он глухим полушёпотом. Вианданте смотрел в сторону, не желая встречаться глазами с Элиа. — Я не должен был… открывать для вас дверь в келью аскета. Видит Бог, вы спровоцировали меня, но я… я не должен был. Простите, Бога ради. Я просто часто не умею понять предел чужой выносливости. — Его губы тронула нервная улыбка. — Аллоро говорит, что у меня несуетная душа, но мозги изуверские, и он прав, пожалуй. Простите же меня. — Элиа молчал. Джеронимо сжал плечи Леваро, резко поднял его и повернул его к себе лицом. Теперь глаза их встретились. — Простите меня, Элиа.
Взгляд синих бездонных глаз странно расслабил Леваро. На него смотрел Христос. Душа замерла в нём, потом оттаяла. Он слабо кивнул, и вдруг, почувствовав, что голова кружится и ноги не держат, опустился на стул. Неожиданные слова Империали не успокоили его и не утишили боль, но прогнали чёрный помысел о смерти, смягчили унижение. Обхватив голову руками, Элиа вонзил пальцы в волосы, пытаясь успокоиться. Дышать стало чуть легче.
Прошло несколько минут.
— Знаете, — неожиданно, в неосмысленном им самим порыве откровенности пробормотал Леваро. Возможно, просто потому, что расслабленный дух не мог удержать в себе свою тоску, боль рвалась наружу, томила его и искала выхода. — Я десять лет лгал жене. Я любил её. Любил, но лгал. И вот… Паолы нет. И я свободен лгать сколько угодно, но — незачем. И… И некому… Я прелюбодей и подлец, вы правы. И странно как раз то, что я, стократно изменявший, теперь хочу быть верным. По-настоящему, до конца. Но поздно. Некому… незачем. — В глазах Элиа стояли слёзы.
Инквизитор понял, что бессонница у Леваро хроническая. Понял и причины. Совесть, страшный чёрный нетопырь, днём отсыпающийся где-то в тёмных дуплах и расселинах души, но вылетающий во мраке, острыми, как иглы, зубами впивался в него ночами и пил кровь, высасывая силы, изводя и мучая. Леваро видел в своих изменах причину смерти жены и сиротства своих детей, и не сильно, видимо, ошибался, ибо глупцом куда как не был. Что там произошло?
При этом Джеронимо отогрелся. Да, он знал теперь слабость Леваро, но человек такого покаяния не потерян для Господа.
— Вы правы, мессир Империали. И не важно, очень или не очень. Подлец только и заслуживает… За всё, что я вытворил в эти годы… Зря вы этого не сделали, — с неожиданным злобным ожесточением пробормотал Леваро.
Вианданте на мгновение растерялся. Он уже понял этого человека, и счёл, что они сработаются. Последние слова Леваро не сразу были осмыслены инквизитором, — именно потому, что слабость подчиненного была уже прощена им и забыта. Но, поняв, что имел в виду Леваро, Вианданте вдруг расхохотался — легко и самозабвенно.
— Увольте, Элиа. Вы с ума сошли. — Странно, но именно этот смех вдруг бесконечно сблизил их. — Quod non. Всё, что угодно, только не это Если душа алчет епитимьи, ну, можете от моего имени распорядиться, Подснежник вкатит вам десяток плетей. Будете настаивать — ну, могу и я, конечно… пару раз — больше вы не выдержите, — он окинул критическим взглядом аскетичную фигуру фискала. — Но этого я сделать не могу, не просите. — Он наклонился к Элиа и с насмешливой ласковостью проронил, — не хотелось бы задевать ваше самолюбие, но вы недостаточно красивы, чтобы потревожить покой моей плоти.
— Да это я так…
И оба снова расхохотались, как шелуху, стряхивая с себя нечеловеческое нервное напряжение, подозрительность, недоверие, боль…
Прошедший вечер, прояснивший их отношения, забрал, однако, у обоих больше сил, чем им показалось. И это стало очевидным наутро, когда Аллоро смог разбудить Джеронимо, только плеснув ему в лицо ледяной колодезной воды, что касается Леваро, оставшегося ночевать у них в гостиной на тахте, то ему потребовался для пробуждения целый ушат. Проснувшись, Леваро никак не мог поверить, что уже давно пробило десять. Элиа плохо спал уже несколько месяцев — просто на пару часов проваливался в мутный сон с тревожными и отравляющими душу воспоминаниями, но вчера впервые уснул, как убитый.
Торопливо перехватив, не разбирая вкуса, какую-то снедь под ворчание синьоры Бонакольди о том, что день, начатый с проглоченного на ходу завтрака, редко задается, они поспешили в зал, где их уже дожидались трое из дежуривших всю ночь денунциантов.
Улов был, хотя и достаточно неожиданный.
София никуда не выходила из притона, но при этом отказала трём клиентам, оставив лишь пятерых — три девочки не принимали, а две — тонкие натуры — были так потрясены ночью в стенах Трибунала, что разболелись. София сама заперла входную дверь и долго сидела в своём чулане — что-то подсчитывала. Не иначе — вчерашний убыток. За дверью наблюдали и снаружи. Но никто не приходил.