Степан сидел расслабленный, с опущенными обмякшими плечами, понурый, но успокоившийся: ожидание грозы обычно страшней самой грозы. Зная крутой нрав жены, побаиваясь ее, он даже не пытался перечить. Но мне почему-то казалось, что за безразличной расслабленностью, обезволенностью его кроется оскорбленная, поскуливающая душа, обреченная на скрытное, нелегальное существование. И недоумевает, задыхается, и трепещет душа в бренных сумерках Степанова тела, а ему лучше бы совсем без нее: тревог и забот поменее.

Когда Даша выговорилась, выкричалась и ушла спать, когда следом за ней, недовольно бормоча, отправилась старушка и увела с собой Женю, я спросил Степана, хотя, быть может, и не следовало бы: зачем он это терпит, почему позволяет жене издеваться над ним, над его матерью и ничего не предпринимает, чтобы прекратить ее горячечные нападки?

Степан изумился, громко потянул носом.

— А что же делать? — и уставился мимо меня.

— Да мало ли что!.. — Играть в открытую я не решался. — Во всяком случае, всему бывает предел.

— Ну, даешь! — Лицо Степана поплыло, заколебалось в нервном смехе. — Она ведь женщина — первый класс. Или не приметил?

— Приметить-то приметил, — согласился я, стараясь погасить бунт против его рабской терпимости. Но мне это не удалось. — Подумаешь, первый класс! В городе таких знаешь сколько? Но ведь не в том суть, с кем жить, а — как жить. Еще и мать…

— Сама виновата, старая, — перебил Степан. — И чего было влезать? Видит, распалилась Дашенька, посидела б тихонечко или покивала согласно, так нет же, на бурчанье потянуло. Вот и схлопотала слегка. Хорошо еще, что посуда в ход не пошла. Ей, Дашеньке, противиться нельзя.

Степан выбрался из-за стола, отряхнул рубаху от хлебных крошек, прошелся по кухне, будто собираясь с мыслями; казалось, он хочет оправдаться не столько передо мной, случайным гостем, сколько перед самим собой; заговорил с какой-то печальной снисходительностью:

— Загляни хоть в природу, хоть в политику: кто-то должен обязательно кому-то уступить, кто-то находится сверху, а кто-то снизу. Равенство, оно когда? Когда одинаково сильные или одинаково слабые. А в остальном равенства, как там ни крути, быть не может, в лучшем случае видимость создается, сказка, благостный мираж. Понятно, кому хочется признавать себя слабым? Оттого крупные драчки и происходят. А я ничего, признаю. Надо один раз сломать гордыню, хлебнуть смирения, дальше все пойдет как по маслицу. Дашеньке труднее моего. Распаляется, желания ее мутят, мчит на меня, глазищами сверкает, а потом осаживает на всем скаку, потому как я в себя ухожу, прячусь поглубже, словно в окопе, вроде я есть и вроде меня нет. Вот и рассуди: разве окопного человека переедешь? Сколько она напрягается, сколько сил тратит — мне ж все нипочем. Ее жалко. То детишек подавай, то еще чего… Кипит, ярится, отдыха не имеет. Детишки пошли б, возможно, и побереглась бы сама. Да их вот нет. Эхма! — Узкие, как у матери, но не такие бескровные губы Степана двигались в тени большого носа. Видимо, говорил он обычно много, но чаще мысленно, про себя, теперь же мои опрометчивые вопросы позволили ему распространяться вслух. Стоя предо мной, он упивался своим благородством. — Я ей всю власть в доме отдал. Пожалуйста — командуй, пожалуйста — куражься, нет для нее отказа. Кто из мужиков разорится на это? Никто! Всяк сам властвовать норовит. Потому Дашенька и держится за меня…

Возражать Степану, спорить с ним было бесполезно. Он долго и крепко трудился, углубляя свой окоп, создавая вокруг случившегося самоутешительную броню, и, наверное, считал свою жизнь если и не совсем счастливой, то вполне нормальной. Чтобы закончить разговор, я сказал:

— Оставим полемику на следующий раз, — и откровенно зевнул.

Степан, весьма удовлетворенный тем, что его таки выслушали, повел меня в комнату, где старушка уже всхрапывала на составленных вместе стульях, а Женя и Даша спали на кроватях у противоположных стен. Нехорошо получалось: из-за нас хозяева терпели неудобства. Попробовал было объяснить Степану, что мы могли бы расположиться и на полу, но он только развел руками: дескать, все в порядке, да и поздно что-либо менять.

Осторожно, чтобы не разбудить Женьку, я нырнул под согретое одеяло и постарался скорее уснуть. Но сон долго не давался, то приходил, то уходил, как всякое неосуществленное вовремя желание.

Иногда до меня доносился шепот с противоположной койки. О чем они могли говорить после того, что было высказано за столом? Есть ли хоть одна-единственная нить, их связующая? Да и зачем они друг подле друга? Жалость к Даше сменялась жалостью к Степану. Впрочем, разве мы вправе испытывать жалость к тому, кто волен сам в своей участи, в чьих силах ее изменить?

Шепот нарастал, вяз в ушах. Мне даже почудилось, что речь идет о нас. Одна фраза, Дашина, была отчетливо слышна: «Да не зевни, а то будешь нянькаться! По одежке видно». Слушать чей-то тайный разговор, хоть и невзначай, всегда неловко. Благо, нахлынула новая волна сонливости, поглотила меня и уже больше не выпускала до самого рассвета.

К утру все нелепости тягостно длинной ночи улетучились, растворились, как пар в синем воздухе, и мы покидали этот дом благодарные и тихие, веря, что нас не подстерегают опасности, выпавшие на долю его хозяев. Как-то незаметно следом вышел Степан; его робкое, тоскливое покашливание я услышал за спиной, когда надо было сворачивать на дорогу, ведущую к автобусной остановке. В больших, выше колен, валенках, накинутом поверх домашней ситцевой рубахи полушубке, сползающей на глаза шапке он представлял зрелище скорее удручающее, нежели забавное. Мне подумалось, что и плетется он лишь для того, чтобы еще хоть чуточку побыть с нами, с кем может быть вполне откровенен.

Степан тронул меня за локоть, попросил:

— Погоди маленько.

Когда Женя отошла на несколько шагов, и мы остались вдвоем, он приблизил ко мне скорбный треугольник лица.

— Слушай, дал бы ты денег.

Его просьба меня удивила, и с языка сорвался прямо-таки идиотский вопрос:

— Зачем?

— Надо.

— А сколько?

— Рублей пятнадцать — двадцать.

Я присвистнул. Таких денег у меня с собой не было.

— Ну и запросы!

— Так замерзнуть же могли! — возмутился Степан. Помедлил, перешел на деловой тон: — Ели, как в ресторане, спали, как в гостинице, — там бы с вас еще больше слупили.

— Вон оно что! — Только теперь я понял, куда он клонит. Выходит, гостеприимство имело свои расценки. И шепот ночной вспомнился, и Дашина фраза к этому случаю… Что же было делать, как избавиться от тошнотворного отвращения и беспомощности? К счастью, почти тут же в голове мелькнула мысль: у меня ведь есть часы. Пусть они куплены на первую в жизни зарплату и потому особенно дороги, но для меня ничто сейчас не представляло такую ценность, как свобода от этого окопного человека. Отстегнув ремешок, протянул, было, ему часы, но едва его руки обрадовано метнулись навстречу, меня взорвало — отошел в сторону, к рыхлому сугробу, копнул ногой раза три, чтоб ямка получилась поглубже, бросил в нее часы и засыпал снегом.

— Теперь бери.

— Была нужда, — Степан колебался или делал вид, что колеблется, и как-то неестественно ерзала на голове шапка, будто он шевелил под ней ушами. Но вот шапка застыла, спина напряглась: казалось, какой-то очень сильный сигнал поступил извне. Степан бочком, но настырно шагнул к сугробу. Мельком, уже поворачивая к дороге, я заметил, как в окне, между качнувшимися портьерами, появилось и исчезло красивое Дашино лицо.

Когда я догнал Женю, она спросила:

— Что так долго? Сколько можно прощаться?

— Видишь ли… — неопределенно протянул я.

— Все-таки они милые люди, — вздохнула она. — Ночью — и до чего хорошо встретили! Потеснились сами…

Я промолчал.

ВЕЛОСИПЕДИСТ

— И чего тебе не спится? Как будто кто-то гонит из дома…

— Я сейчас, мама, сейчас.

Мать только притворяется недовольной, и Ленка об этом знала. Потому что, вернувшись оттуда, она уже не ложится в постель, а принимается хлопотать на кухне, готовит завтрак, и Евдокия Семеновна, намаявшаяся за свою долгую жизнь с этой самой готовкой на большую семью, может позволить себе подремать лишний часок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: