Он был в этом состоянии до того, как увидел Николая, и был в этом состоянии теперь; ему не только не хотелось говорить, но не хотелось думать о том, что он должен был сказать Николаю; на какое-то мгновение само присутствие Николая показалось ему тягостным.
— Вы себя плохо чувствуете? Вам тяжело? — спросил Николай потому, что ему самому было тяжело смотреть на худое и сникшее лицо Матвея Петровича, и еще потому, что молчание представлялось ему неловким и смущало его.
— Да, конечно, в моем положении нелегко, — ответил он, повернулся и взглянул на Николая. — Но давайте поговорим о вашей работе, о рукописи, ведь я, собственно, для этого и привел вас сюда, в беседку, — добавил он. — В какие-то часы жизни человек может быть особенно откровенным, а? Я говорю особенно, а?
Он не думал говорить это; все приготовленное им тоже было откровение, как оно было, казалось ему, всегда в его жизни; но он вдруг почувствовал, что за тем, обычным откровением есть еще нечто высшее, что накапливалось и не высказывалось (что иногда называют мудростью) и что он должен открыть и пояснить Николаю. Это «нечто» не было чем-то особенным, но оно было выношенным им чувством и заключалось в понимании истинного движения жизни и движения истории. «История должна являть народу примеры героизма, — думал он, мысленно обращаясь к Николаю. — Вот что важно понимать».
— Вы отступник, — сказал он Николаю, повторяя то, что говорил ему дома. — Лучше всего история видится на отдалении, в этом смысле эпоха Петра… вы понимаете, что я хочу сказать? Дело не в страдании одного маленького человека, а в движении и развитии всего народа. А если хотите конкретно, то вы не увидели главного в деревне — героическую ее сторону. Да, да, героическую, и я еще раз повторяю, героическую, и чем более будет отдалять нас время от тех событий, какие пытаетесь охарактеризовать вы в своей работе, тем заметнее будет героизм тех лет. Надо было мужику сломать в себе вековые привычки, сдвинуться, почувствовать вокруг мир и себя в этом мире, надо было ему перешагнуть плетень своего огорода. А расслоение деревни? А кулак? Вы думаете, он дремал?
Когда Матвей Петрович думал о том, что сейчас говорил, — он думал широко, с большими обобщениями, — множество фактов всплывало в его памяти; теперь же, когда он говорил это Николаю, едва он сказал несколько первых фраз, как почувствовал, что произносит лишь часть придуманного им, того, что было особенно дорого и важно ему. «Какие слова! Куда они делись, эти слова?» — спрашивал себя он, чувствуя раздражение и недовольство собой. Он старался собраться и сосредоточиться, но все, что он знал и помнил, никак не укладывалось теперь в слова; ему мешала слабость, которую, казалось, с каждой минутой он все более ощущал в себе. Он опять посмотрел перед собой на красную песчаную дорожку, и на бледном, с впалыми щеками лице его вновь появилось болезненное выражение.
— Но я, Матвей Петрович… — начал было Николай, для которого слова учителя были неожиданностью.
— Не согласны?
— Нет.
— Соглашайтесь не соглашайтесь, но это так. Это бесспорно. Послушайте меня, старика: то, что вы сделали, — это не история. Одна деревня не Россия. Нужно по крайней мере пересечь Россию вдоль или пройти ее поперек, и посмотреть, и увидеть, и записать тысячи фактов; нужно совершить подвиг, — заключил Матвей Петрович. Эта мысль пришла ему на ум только теперь, сразу, но он подумал, что именно это он и собирался сказать Николаю прежде. — Надо пройти по России и посмотреть, как живут люди. Вы знаете, в свое время, в молодости, я ведь сам собирался сделать это и теперь жалею, что не сделал.
— Пешком по России…
— Именно пешком. По деревням, по селам, — добавил он с прежней, привычной ему, но теперь насильственной в нем шутливостью. — Я уверен, что, если вы пройдете по России, вы напишете нечто другое, чем то, что написали. Жизнь движется, поймите, и движется вперед, а историк, который, хочет описать свое время, должен быть на стрежне этого времени. Вы можете увидеть разное и наверняка увидите еще и эти ваши соломенные крыши и церкви без куполов и крестов, приспособленные под клубы, но увидите, к примеру, и новые школы, как ваша в Федоровке, в которой вы преподаете. Новая у вас?
— Ну, новая.
— А что касается запустения, исчезновения хлебороба, как там у вас? Это ведь с какого бока взглянуть. Ходить за конным плугом — нужно много людей, а пахать мощным трактором — один человек. Или еще: а ну вручную на косовицу, как было на моей памяти! Вся деревня высыпает на луг. А теперь стрекочет себе одна тракторная косилка, и там, вдали, не сразу заметишь ее, а главное, не видно людей. Движение — вот что вы должны видеть. И увидите, и сделаете, и поймете, — добавил он.
Он чувствовал, что взаимного разговора не получалось, и это огорчало Матвея Петровича. Но он все же, как ни жаль ему было Николая и как ни хотелось подбодрить его, не мог не говорить ему того, что говорил: «Нет, нет, то, что написали вы, не история, это однобоко и неверно».
— Может быть, я уже не гожусь в учителя, — сказал он, заканчивая разговор. — Но я убежден, что героическое более заслуживает памяти народной, то есть истории, нежели что-либо другое. — Он встал, чувствуя, что уже не может говорить с Николаем в прежнем, спокойном тоне; раздражение же его происходило не столько оттого, что Николай, как он чувствовал, не соглашался с ним, как оттого, что он, старый учитель, вынужден был излагать это своему бывшему и способному ученику. Видя, что Николай поднялся вслед за ним, он поспешно протянул руку и проговорил: «Осторожно, не наступите» — и первым перешагнул через цепочку все так же суетливо двигавшихся по дорожке муравьев.
— Ну хоть что-то удалось мне? — спросил Николай.
— Несомненно. Ваша работа имеет кое-какое значение. Я передал вашу рукопись в институт на кафедру экономики знакомому мне профессору и доктору наук Якову Ефимовичу Голованенко. Вы зайдите к нему. Можете даже сегодня. Это человек обязательный и наверняка уже прочитал. Посмотрим, что еще скажет он, — сказал Матвей Петрович, опять беря Николая под руку и теперь вместе с ним направляясь к выходу из больничного сада.
XV
Вся цель теперешней жизни Николая состояла в том, чтобы уяснить себе, прав ли он в своих взглядах и суждениях или не прав, имеет ли его работа то значение, какое придает ей он, или все сделанное им неприемлемо и неприменимо. Он не рассчитывал ни публиковать рукопись, ни предъявлять ее теперь же, сразу, как диссертацию для защиты, но ему важно было услышать слова одобрения. При каждом упоминании о рукописи он представлял себе старика Минаева, его старую деревянную избу, и вечера, и разговоры с ним, представлял всю Федоровку, как он знал и понимал ее и понимал федоровских мужиков. Было странно думать, чтобы кто-нибудь мог не понять и не поддержать его. Особенно странно было ему то, что Матвей Петрович передал рукопись на кафедру экономики.
«Почему экономики? — думал он, шагая по тротуару, отдаляясь от больницы. — Ведь я не так ставлю практическую цель, в конце концов не экономика меня интересует, а духовная жизнь деревенского человека, история, может быть, даже история духовной жизни. — Он на мгновение приостановился, почувствовав, что как будто наконец нашел точное определение тому важному, что лежало в основе его работы; но через минуту ему уже была видна вся ложность этого своего определения, потому что духовная жизнь конечно же неотделима от общего течения жизни, от всех происходящих процессов, в том числе от экономики; но он все же не был согласен с Матвеем Петровичем, и по-прежнему странным казалось ему, что учитель передал рукопись профессору экономики Голованенко. — История не только то, что было в далеком прошлом, — продолжал он по инерции возражать Матвею Петровичу. — Эпоха Петра видится издали… Но почему мы так хорошо видим ее издали? Да только потому, что имеем свидетельства современников. Вот что, свидетельства современников, этого нельзя сбрасывать со счета!» — все сильнее горячился Николай. Перебирая в памяти подробности разговора, он не только представлял себе Матвея Петровича, но еще яснее, чем несколько минут назад, когда сидел с ним на скамейке в больничном саду, видел все оттенки выражения его лица: как Матвей Петрович страдальчески улыбался (для Николая теперь была очевидна болезненная усталость учителя), как он старался подбодрить Николая (но еще более подбадривал себя, и это тоже теперь было вполне очевидно Николаю); вялость его движений, землистая бледность лица — все это, вместе с тем как Николай мысленно разговаривал с Матвеем Петровичем, он ясно видел перед собой, и мысль о том, что учителю предстоит тяжелая операция и выдержит он ее или нет, и прежнее чувство жалости к нему с новой силой взволновали Николая. Он уже не столько возражал своему старому учителю, как старался понять его и проникнуть в ход его мыслей.