Николай не думал сегодня заходить в институт на кафедру экономики к профессору Якову Ефимовичу Голованенко, но, выйдя на центральный проспект и очутившись неподалеку от этого института, он не выдержал и решил теперь же зайти к профессору.
«Что еще скажет он?»
Разговор длился всего несколько минут и происходил на ходу, пока шли от дверей кафедры по коридору, а затем спускались по ступенькам подъезда и Яков Ефимович Голованенко садился в поданную ему машину. Последние слова, которые Николай почти не расслышал, были сказаны профессором уже из отъезжавшей машины.
Как только что Николай стоял один на площадке перед входом в институт, раздумывая, решаясь и готовясь к встрече, так он стоял теперь на этом же месте, но уже растерянный и оглушенный словами профессора, и держал в руках папку со своей рукописью. Весь разговор с профессором представлялся ему одним монологом, который сейчас, чтобы не забыть и не упустить какую-нибудь подробность, он мысленно и медленно повторял себе.
«Что я могу сказать вам? — как будто слышал он голос профессора. — Диссертации у вас не получилось. Я уважаю Беспалова, но… Матвей Петрович сам когда-то занимался подобными исследованиями, еще студентом сочинял какую-то книгу, специально в район уехал для этого, а что получилось? Ничего. Потому что каждый колхоз, каждую, по-вашему, деревню, нужно рассматривать отдельно: наличие пахотных земель, качество земли, степень механизации, подготовленность кадров, семенной материал, я имею в виду сортность, и еще десятку если хотите, сотни условий. Надо изучить все эти данные, изучить статистику, прежде всего статистику. По вашей Федоровке, по одной деревне, а не вообще: всё и вся! Диссертации у вас не получилось да и не могло получиться, потому что вы неправильно, ненаучно подошли к делу. Если даже отвлеченно, вне конкретных, сегодняшних проблем деревни взглянуть на вашу работу… Вы берете за основу не жизнь, а готовую и неизвестно кем преподнесенную вам формулировку и подтягиваете, подбираете, выискиваете факты, сгущаете эти свои факты, и… все лишь для того, чтобы подтвердить принятую вами ложную схему. Такой подход ничего общего с наукой не имеет. Проблема деревни, если говорить серьезно, — проблема более глубокая и, как я уже сказал, прежде всего экономическая. Деревне нужны капиталовложения и еще раз капиталовложения. После такой войны — ведь это только охватить взглядом и представить! — после такой разрухи и напряжения надо восстановить хозяйство огромной страны. Гигантской страны. А у вас что же — психологические экскурсы, не больше. Оставьте их литераторам, это их дело и забота».
«Что же он еще мне говорил? — подумал Николай. — Что он еще сказал мне относительно историй?»
«У вас нет главного, нет правильного стержня, нет того настоящего комплекса проблем, какие выдвигает теперь жизнь».
«Стержень, стержень», — продолжал повторять Николай, вслушиваясь в непривычное для него звучание этого слова.
Он еще посмотрел в ту сторону, где в общем уличном потоке машин скрылась машина профессора Голованенко, и неторопливо зашагал от института прочь. Он пошел домой, потому что ему некуда было идти. Дома, когда он вошел в столовую, он лег на диван, не раздеваясь, точно так же, как это сделал вчера его отец, и лежал тихо, не ворочаясь и даже не шевелясь; но в то время как внешне он как будто оставался спокойным (как это всегда бывало с его отцом) и только лицо выглядело чуть напряженнее и бледнее обычного, в голове его происходило мучительное движение мыслей. Он должен был бы теперь, после разговора с Матвеем Петровичем и особенно после встречи с профессором Голованенко, усомниться в своей работе, должен был бы пересмотреть те свои взгляды на жизнь и историю, какие представлялись неверными им, должен был бы задуматься над тем, как и что нужно исправить и дополнить в рукописи, но все его мысли в эти первые минуты, когда он вернулся домой, напротив, были направлены на то, чтобы не согласиться с ними. Он как бы продолжал мысленно разговаривать, отвечая то Матвею Петровичу, то профессору Голованенко так, как он не смог ответить им прежде, когда слушал их; теперь же у него было время для размышления и обдумывания каждой фразы. «Качество земель… степень механизации… это важно, конечно, но все заключается как раз в том, что я поднимаю совершенно иные вопросы, — отвечал он профессору. — Именно психологические, да, психологические. И важен мне не весь длинный исторический путь деревни, а короткий отрезок, и я не делю на героическое и негероическое, — мысленно говорил он, отвечая уже своему старому учителю. — Меня интересует другое: отношение к труду, преемственность профессии хлебороба, и важность этого вопроса отрицать нельзя. Недостаточность фактов, случайность фактов — это другое дело», — думал он, продолжая отыскивать оправдания своей неудавшейся, как он уже чувствовал теперь, работе и продолжая упрекать особенно Матвея Петровича в том, что тот не понял главного замысла. «Но почему?» — спрашивал себя Николай. Снова представилось ему состояние учителя, каким он покинул его в больнице; он вспомнил его худое лицо и болезненное, какое-то даже тусклое выражение глаз, и вновь, как и час назад, когда только-только вышел из больничного сада, подумал сейчас, что если бы не болезнь, Матвей Петрович, наверное, разобрался бы во всем и понял бы все.
Он все еще лежал на диване, хотя чувствовал, что ему было тяжело и утомительно лежать, а надо было что-то делать, что-то предпринимать, двигаться, говорить, спорить; но спорить и говорить (кроме как мысленно) ему было не с кем, и он не поднимался с дивана.
«В одном, пожалуй, Матвей Петрович бесспорно прав: надо пройти по России, — наконец сказал себе Николай. — И я сделаю это, пройду по России и доберусь до корня вопроса. Будут другие выводы, ну что ж, пусть будут другие, но уже тогда никто не сможет упрекнуть или опровергнуть меня. Да, я пройду по России», — повторил он, испытывая радость от сознания того, что он совершит это, и не думая пока о том, насколько выполнима эта затея. Он как будто все еще не был согласен с ними; ему казалось, что все, что он совершит теперь, он совершит ради своих убеждений. Но это был лишь тот ход рассуждений, который позволял удобнее и спокойнее думать о себе. «Рукопись плоха и не завершена, но не то плохо в ней, что считают они, а то, что вижу и считаю я».
— Ты уже дома? — сказал Богатенков, входя в комнату и видя Николая лежащим на диване.
— Да.
— Ну, что сказал тебе твой учитель?
— Что сказал… Плохо.
— То есть как? Он что, в больнице читал? — спросил Богатенков, как будто это могло иметь значение, где читалась рукопись. — Ну-ка, расскажи мне, что он сказал.
Богатенков уселся в кресло напротив Николая и только теперь, внимательно посмотрев на сына, заметил выражение смятения и напряженности на его лице. В то время как Николай, поднявшись и слегка потягиваясь, как будто после дремоты, потирал ладонью лоб и глаза (несомненно, для того, чтобы скрыть от отца свое волнение), лицо его оказалось на свету и было хорошо видно отцу. «Что же он такое сказал ему? — сейчас же подумал Богатенков, сразу вспомнив свое вчерашнее впечатление, какое было у него, когда он читал рукопись сына. — Что он мог сказать ему: плохо или неверно»? Он проследил взглядом, как Николай прошелся по комнате, разминая плечи. Он не торопил сына, потому что никогда и ни в чем не любил поспешности, но вместе с тем ему было сейчас неприятно ждать и смотреть на сына; он как будто видел в сыне то проявление слабости, какое было всегда противно самому Богатенкову. Ему казалось, что сам он никогда не испытывал этого, ни в молодости, ни теперь, какой бы стороной ни поворачивалась к нему жизнь, а что, напротив, всякий раз, как только приходилось ему трудно, как, впрочем, трудна было ему и теперь, он становился тверже и решительнее.
— Так что же сказал тебе твой учитель? — снова спросил он, как только Николай остановился напротив него.
— Он сказал, — беря стул и присаживаясь, начал Николай так же неохотно, как только что вяло и неохотно потягивался и разминал плечи, — что в общем-то я и сам знал: по одной деревне истории не пишут. Истории, — повторил он с явной и нескрываемой усмешкой и над собой и над своей рукописью. — Мне надо назад, в Федоровку, отец.