— Уже нагостился? Для чего?

— Работать. Видишь ли, отец, как бы это объяснить тебе получше… Ну конечно же все у меня на материале одной деревни, и отсюда неудачи. И Матвей Петрович, что ж, он прав. — Он не стал говорить отцу, что рукопись еще читал и профессор Голованенко. — Но ведь у меня свой замысел, понимаешь… ну… я чувствую, что где-то и что-то упустил и сделал не так, но… Да вот хотя бы о хлеборобе, о преемственности этой профессии, помнишь, как я рассказывал тебе и Даше. — Николай как будто оживился, произнося это. Но он не стал говорить ему всего, о чем только что, перед его приходом, думал и решил для себя, — пройти по России, — потому что уже сама эта мысль, как ему казалось, сейчас же должна была вызвать протест со стороны отца. «Пусть лучше живет и работает спокойно, для чего ему знать это», — про себя подумал он. Но отец смотрел на него и ждал, и Николай снова заговорил: — Я хочу вернуться в Федоровку, мне это крайне необходимо, и ты должен понять это. Мне нужно работать, нужно запрягаться. — И он не спеша и стараясь больше смотреть на свои руки, чем на отца, принялся разъяснять ему, как иного еще можно разыскать новых материалов в белодворском архиве, и как он будет разыскивать эти материалы, как начнет записывать и сопоставлять новые факты, рассказанные ему жителями Федоровки и, может быть, двух-трех окрестных деревень, куда он теперь во время отпуска еще успеет съездить. Он все время обходил в рассказе то свое главное, что представлялось ему сейчас подвигом и сильнее, чем час назад, волновало его, но, как он ни старался делать это, как ни хотелось ему казаться естественным и откровенным, он чувствовал, что у него не вполне получается это. Он пододвинул к себе газету и, говоря, беспрерывно и как будто машинально вычерчивал на ней примыкавшие друг к другу темные квадратики.

«Я не только не знаю мира Даши, но я совершенно не знаю мира сына, — думал Богатенков, слушая Николая и следя за движением его рук. — Что-то с ним происходит, и он умалчивает и не хочет говорить мне. Я не только просмотрел Дашу, я просмотрел и сына!» Признание это было для Богатенкова и неожиданно и ужасно. Он видел, что Николай не просто не может сказать обо всем беспокоящем его, но что явно не хочет говорить и что выражение смятения на его лице не от слабости, а от неловкости и смущения. С каждой минутой Богатенков все яснее видел и понимал это, и тяжелое и гнетущее чувство как будто ложилось ему на душу. До этого дня, до этого вечернего разговора с Николаем ему всегда представлялось самой светлой стороной его жизни — сын; ему нравилось думать о сыне, видеть в нем продолжение себя, новое и более сильное повторение своей жизни, и думы эти отвлекали его от постоянных житейских забот и неурядиц, от неприятностей по работе и от последней неприятности с Дашей. Возвращаясь сегодня домой, мрачный и недовольный после встречи с майором Тепловым, он полагал застать сына не растерянным, не отчужденным, а, напротив, веселым и бодрым, и сам, весь настраиваясь на это веселье и бодрость, собирался пойти с сыном поужинать в кафе или ресторан. Но он теперь как будто забыл о том, что он собирался сделать, и пристальным взглядом смотрел на сына. Ему было странно и непривычно чувствовать отчужденность сына, и странно и непривычно было видеть растерянность на его лице. «Теперь ничего не будет так, теперь все будет по-иному», — вспомнил он, что говорил себе, выходя из палаты от Даши. Но то, что было между ним и Дашей и что заставило его осознать необходимость понимания мира сестры, было непохоже и далеко от того, что было сейчас между ним и сыном. Дашу он мог понять и мог просить у нее прощения, но отчужденность сына вовсе не вызывала в нем чувства размягченности и доброты, а только раздражала его. «Ему-то чего недоставало?» Как только Николай закончил говорить, Богатенков сухо и строго заметил:

— Ты не все сказал.

— Как?

— Не все. Я же вижу. Скажи мне откровенно, что тревожит тебя, только откровенно и правду, — продолжил Богатенков. «Да, я просмотрел его, — в то же время сказал он себе. — Просмотрел во всем: и эта отчужденность, и рукопись…» Он снова и еще отчетливее вспомнил все то, о чем думал и что чувствовал, читая вчера рукопись сына. «Да, я просмотрел, — продолжал думать он, — просмотрел самое основное».

— Мне кажется, — снова начал он, — ты в чем-то запутался, но в чем, не хочешь признаться и не хочешь объяснить мне. А ведь я многое видел в жизни. Опыт жизни — это большое дело, поживешь с мое, узнаешь.

— Я говорю тебе все, что думаю.

— Нет.

— Да ты что, отец?

— Ты не хочешь открыть мне свои планы. Что ж, может быть, ты думаешь, я стар, и уже не смогу понять тебя? Многие думают, что я стар, — добавил он, вспомнив о полковнике Потапове и полковнике Ядринцеве. «Они тоже считают, но они ошибаются, потому что не видят и не понимают людей», — про себя докончил он. — Но я мог бы тебе дать хороший и добрый совет. Я ведь тоже прочитал твою рукопись.

— Ты прочитал, это серьезно? — спросил Николай.

— Да. Вчера вечером.

— И как тебе?..

— Ты ничего не увидел в деревне, вернее, увидел, но ничего не понял из того, что увидел, не понял ни людей, ни обстановку, ни прошлое, ни настоящее деревни. Вот так, сын мой.

— Это жестоко.

— Правда всегда жестока.

— Но я считал, что ты…

— Похвалю? Так ты считал?

— Я думал…

— Что ты думал? Что ты мог думать обо мне, если даже не хочешь рассказать о своих планах? — Богатенков встал. — Я не желал и не желаю тебе плохого, — уже мягче сказал он. — Я понимаю, что тебе хочется довести свою работу до конца, и одобряю это. Поезжай в Федоровку, смотри, изучай, хотя можно было бы немного подумать и о Даше. Но ладно, это вопрос другой. А вот что ты будешь делать в Федоровке? Ты отрицаешь все, что тебе говорил твой учитель, а говорил он, очевидно, правильно, я чувствую это. Так все ли ты уяснил себе, что ты будешь делать? Нет. Вижу, что нет. И уж если ты решил составлять свою историю со слов разных людей, почему бы тебе не записать и слова отца, который не меньше видел и не меньше знает и понимает? Хотя бы для сравнения, для параллели. А я бы помог тебе во многом разобраться, — докончил он и, посмотрев еще раз внимательным взглядом на сына, медленно и устало пошел из столовой к себе в кабинет.

Он шел, опустив голову, и испытывал усиливавшееся в нем чувство, как будто в жизни его было нарушено что-то важное. Он всегда стремился к спокойствию и размеренности, во всяком случае в семейной жизни, но сейчас он видел, что с каждым новым днем не только не приближался к своей цели, но, напротив, как будто все более отдалялся от нее; ему казалось, что раньше, когда Николай еще только учился, и Даше и самому Богатенкову жилось спокойнее, что прежние заботы и волнения были легче и разрешимее, чем эти, какие навалились на него особенно в эту последнюю неделю. «Что он считал? Что он думал обо мне?» — будто все еще споря с сыном, продолжал говорить себе Богатенков, уже войдя в кабинет. Он остановился на середине комнаты, между окном и дверью, не зная, что ему делать, за что браться, для чего он вошел сюда. Он только снял китель, бросил его на стул и продолжал стоять. Он был человеком, привыкшим к своему укладу, своему течению жизни. Но он чувствовал, что окружавший его мир не укладывался теперь в те устоявшиеся и привычные понятия, в какие укладывался прежде, и именно это смущало и раздражало его. Даша не хотела жить, как жила раньше; Николай уже не делился с ним планами и замыслами и даже как будто избегал его (Богатенков сейчас думал, все преувеличивая, как обычно бывает с людьми в такие минуты); на работе бросали ему реплики «мы сами растим убийц», а в управлении считали его старым и неоперативным. «Что же произошло? Все как будто изменилось вокруг меня?» То выражение смятения, какое только что он видел на лице Николая, было теперь еще отчетливее и глубже выражено на его лице. Смятение это словно углубило морщины, собранные на лбу, и затаилось в уголках плотно сжатых губ.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: