— Ты помнишь, Даша, лебедевские мешки с мукой? — сказал он, повернувшись к сестре и посмотрев на нее.
«Боже мой, ты о чем?»
— Помнишь пруд возле мельницы? Жернова? Мешки с мукой? А людей?
Для Даши эти слова были неожиданными, и она с недоумением взглянула на Богатенкова. «Какое отношение имеют лебедевские мешки с мукой к отъезду нашего Коленьки, и ведь то было так давно, и чего оно вспомнилось тебе?» — выразили глаза Даши, как они умели выражать ее мысли.
— Ничего, ничего, я так, — поспешно ответил Богатенков, тронув ладонью белую и теплую руку сестры. — А он все же зря так быстро уехал, — добавил он. — Но ничего, не будем огорчаться. Возьмем и нагрянем к нему осенью, а?
«Ты вот о чем!»
— В гости, а?
Сказав это, он опять принялся смотреть вперед, на дорогу, людей, машины, и лицо его вновь стало озабоченным. Он как будто видел, что вокруг было солнечно, как было утром, что все радовалось теплому летнему дню, но, в сущности, он не замечал ничего этого, потому что интересным был для него сейчас не этот мир, на который он смотрел, а другой, тот, что жил и двигался в нем самок и подчинялся ему. Он еще как бы продолжал спорить с сыном и, стараясь найти новые доводы для подтверждения своей правоты, вспомнил о незначительном и как будто совершенно неприметном событии, свидетелем которого был вчера и которое теперь, когда он начал перебирать подробности, казалось ему важным и определяющим.
«Послушай, Василь Тимофеич, это верно говорят, что ваш участковый у бывшего вахтера швейной фабрики золото нашел?»
«Верно».
«И много?»
«Хватит. Если хочешь, давай с нами, мы сейчас едем туда, надо посмотреть, не оставил ли еще что после себя старик».
Богатенков, потому что это было интересно ему, главное же потому, что было свободное время, сразу же после телефонного разговора с начальником соседнего отделения милиции Василием Тимофеевичем выехал на Кордонную. Он теперь вспоминал это, как он был вчера на Кордонной, как, выйдя из машины, увидел старый и ничем не примечательный ипатинский дом, увидел вдову Настасью, испуганную и озабоченную появлением незваных людей, увидел двор, сарай, чердачную лестницу, которую Ипатин все собирался исправить, но так и не исправил в тот день, увидел сундучок с разбитым дном, все еще стоявший на столе. Богатенков как будто снова видел все это и вновь чувствовал неприязнь к умершему старику, как чувствовал вчера, когда рассматривал деревянный сундучок. Он шел по двору, заходил в сарай, поднимался на чердак и вместе со всеми перебирал и рассматривал разные ветхие и пыльные вещи. Но особенно он представлял себе тот момент, когда из старой красной тряпицы, найденной в хламе на чердаке и принесенной в дом, выпали на стол сначала кольца, потом свертки пожелтевших и выцветших бумаг. Бумаги эти не имели ценности: это были старые купчие на имя белодворского нэпмана Андрона Наумова. Настасья стояла бледная и немая, и ее полные и отечные старушечьи руки, прижатые к груди, — Богатенков и теперь ясно видел их перед собой — все время вздрагивали.
«Чье золото?»
«Первого мужа».
«Откуда?»
«В войну навыменивал».
«А купчие?»
«Его».
«Для чего хранил?»
«Хранил, думал…»
«Вот в чем суть», — говорил себе Богатенков сейчас. Он никогда не видел ни Наумова, ни Ипатина, как видел Ипатина Егор — сначала у себя в кабинете, затем в день похорон; не раскрывал и не просматривал ипатинское дело, как просматривал его Егор (Богатенков вообще ничего не знал ни об этом деле, ни о том, что Егор занимался им); но он вполне представлял себе, как прожили эти старики жизнь, видел в них то самое лебедевское начало, какое было противно ему и какое он считал самым страшным в людях. Он как будто проникал теперь в ход их мыслей и вместе с тем как бы представлял себе стариков — то одного, то другого — такими, какими они обычно видятся всем: иссушенные, ссутулившиеся, жалкие, в высоких с надрезами пимах и клееных резиновых калошах; вместе с тем, как мысленно наблюдал за их жизнью, той, какая была на виду и для всех и какая ни у кого не вызывала и не могла вызвать особенных нареканий, он чувствовал сущность их натуры, чувствовал и видел мир их глазами, и ему было ясно, как они могли судить о прожитых годах. «Они ничего не скажут о себе. Свои обиды они всегда стараются сделать общими, свои страдания выдают за страдания народа и молча и зло радуются всему, что плохо и неустроенно. У них своя философия, своя мера всему, и надо, понимать эту их меру», — рассуждал Богатенков, и рассуждение это было важно для него тем, что оно объясняло ему причину, как и почему изменился Николай. И хотя причина была не единственной и Богатенков знал это, но она казалась ему сейчас главной. Он представлял себе не только этих стариков — Наумова и Ипатина — и всю обстановку на Кордонной, как он видел и понимал ее, но мысленно как бы переносился в Федоровку и видел того старика, у которого жил на квартире Николай. «Надо еще посмотреть, что лежит в его деревянном сундучке, — мысленно и с неприязнью произносил он. — Надо заглядывать в деревянные сундучки».
— Уже? — как будто очнувшись, сказал он, когда машина остановилась у подъезда его дома. Он открыл дверцу и вместе с Дашей вышел на тротуар.
«Зайдешь?»
— Нет. К обеду, к двум, — ответил он, взглянув в грустные, влажные и все так же удивительные и красивые глаза сестры.
«Да, у тебя дело».
— Ну, ступай, а к Николаю мы обязательно поедем. Нагрянем, а что? Ну, ступай, — докончил он. — В управление, — сказал он шоферу Павлику, как только снова сели в машину.
Теперь, когда он ехал не домой, а в управление, к полковнику Потапову, где должно было наконец решиться его дело (он считал, что его переведут на другую работу, скорее всего, на преподавательскую, в школу милиции, как это было с другими, и внутренне готовился к этому), когда вся обстановка на работе и дома, в какой он жил, снова как бы прикоснулась к нему, он не мог думать только о сыне. Он не знал, что его не увольняют и не собираются никуда переводить, что еще неделю назад, когда Потапов вызывал его, хотел сказать ему именно об этом и еще о том, что майора Теплова, пожалуй, заберут от него, — Богатенков не знал этого и, говоря себе: «Еще это», — так же будто спокойно, как было привычно ему, и с тем же выражением озабоченности, какое только что было на его лице, снова молча смотрел вперед, на дорогу, людей, машины, на весь этот оживленный, двигавшийся и радовавшийся солнцу мир, частицей которого был он сам, частицей его радости и горести, его добра и зла, понимания и непонимания происходящих событий и перемен.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
«Что за черт?» — сказал себе Минаев, проснувшись вдруг, среди ночи. Ему показалось, что кто-то ходит вокруг избы и пробует копать землю.
Прежде, когда он просыпался вот так, среди ночи, он шел во двор и осматривал все вокруг избы. Страх перед тем, что могут откопать под его избою, постоянно держал его в напряжении. Этот страх разбудил его и теперь. Он приподнял голову, вслушиваясь. Ни в избе, ни за избою не раздавалось ни звука.
«Что за черт?» — повторил Минаев, теперь уже окончательно проснувшись, но все еще находясь под впечатлением только что слышанных им шагов и скрежета железных лопат под стеною. Он сделал было движение, чтобы слезть с печи, но задержался. В сознании его вдруг, мгновенно и с ясностью всплыл весь вчерашний день, как он чистил подполье и как неожиданно, как раз в ту минуту, когда он только-только спустился в подпол, к дому подъехал председатель сельсовета Федор Степанович Флеров. Минаев подумал, что это было случайным совпадением, что Федор Степанович ничего, разумеется, не знает и не может знать о ящиках, но теперь под впечатлением сна и неожиданного пробуждения он вдруг совсем по-иному увидел это событие. «Нет, — наконец подумав и все еще прислушиваясь к тишине, сказал он себе. — Федька хитер». Натягивая на ноги полушубок и шурша им, он снова улегся на печи. Но как теперь ни старался заснуть, он уже не мог заглушить в себе возникшую тревогу; он лишь ворочался с боку на бок, глядя в темноту своим неприщуренным зрячим глазом.