Глава третья
В один из счастливых вечеров Саша Римский-Корсак застал, наконец, дома Михаила Глинку.
– Вот, брат, элегия, Мимоза! Хочешь, прочту?
Высоченный и пухлый, попрежнему краснощекий, Корсак шагал около тишнеровского рояля и рыдающим голосом читал «Разуверение». А читая, уже не обращал никакого внимания ни на хозяина, ни на второго гостя, расположившегося в креслах у окна.
– Ты только вообрази, Мимоза, – Корсак остановился перед Глинкой, – влюбленный прощается с возлюбленной навеки и на бессильную, дрожащую ее руку роняет последнюю слезу.
– Да почему же последнюю? – невинно интересуется Глинка.
– А потому, Мимоза, что теперь уже возлюбленная будет рыдать над его склоненной головою. Только мы, поэты, можем рыдать с ними вместе! – Щеки Корсака еще более загорелись от полнокровного вдохновения: – Не я буду, если не напишу элегию «Ответ разуверению»!..
– К чорту все элегии и всех возлюбленных! – спокойно изрекает Константин Александрович Бахтурин, покоящийся у окна в креслах, и сбитый с толку Корсак сосредоточивает недоуменный взор на еретике, ниспровергающем элегию.
Наступает пауза, которою спокойно наслаждается хозяин, лукаво поглядывая на гостей.
Костя Бахтурин, недавний его приятель, сам сочиняет стихи, правда, преимущественно в ресторациях или после выхода из оных. Кроме того, Константин Александрович где-то числится у государственных дел и до страсти любит фортепиано. По этому поводу он возлагает некоторые надежды и на Михаила Глинку и даже подбрасывает ему для музыки собственные стихи.
Саша Римский-Корсак, осмыслив, наконец, нападение, произведенное на элегию, нарушил и без того затянувшуюся паузу.
– То-есть как это к чорту? – перешел он в наступление.
– Именно к чорту! – подтвердил Костя. – На свете нет ни любви, достойной элегии, ни элегии, достойной любви. Ничего вообще нет! – мрачно заявил Константин Александрович, и по голосу его стало очевидно, что он свершил свой путь в Коломну непосредственно из ресторации. – И мы живем, но не существуем, – продолжал он, – существует одна смерть, comprenez vous?[46] – и вдруг меланхолически прочел:
Похоже было на то, что он действительно задремлет, однако Костя тотчас встрепенулся и поймал быстротечную свою мысль:
– Одна смерть вдохновенна и может слагать элегии!
– А Жуковский? А Пушкин?! – взвизгнул Саша Корсак.
Константин Александрович молча поднял и снова безнадежно опустил руку, как бы предвещая участь названных поэтов.
– Ecoutez,[47] – сказал он, не выходя из меланхолии, – Жуковский все понял и потому поет кладбище и мертвецов. А чем занят Пушкин? Возрождает иссякшие навеки струи Бахчисарайского фонтана или живописует умирающее, ecoutez moi, умирающее племя цыган…
Но тут мысли Константина Александровича приняли новое направление:
– Кстати, не катнуть ли нам к цыганам? А рассвет встретим у аспазий. Imaginez vous,[48] этакий холодный рассвет – и жаркие объятия, а?
При одном упоминании о жарких объятиях Саша Корсак вспыхнул, как маков цвет. Однако сказал:
– Почему бы и в самом деле не поехать, Мимоза?
– Не поеду! – ответил Глинка.
– Но почему? – с удивлением спросил Бахтурин.
– Не поеду!.. – еще раз со всей решительностью отрезал Глинка. И вдруг перед Костей Бахтуриным встал его двойник: – Ничего, Костя, на свете нет, и цыган тоже нет, одна смерть гуляет!..
Вскоре Корсак ушел, а приятели вернулись к прерванному его визитом разговору.
– Когда же будут готовы стихи для Бертрама? – спросил Глинка.
– Не беспокойся, – ответил Бахтурин, – я, брат, если захочу, на любые метры мигом тебе подкину!
– Но когда же это, наконец, будет?
Вместо ответа Константин Александрович вдруг предался нахлынувшим воспоминаниям:
– Вчера, Мишель, был я за кулисами и, представь, слышу, как фигурантка шепчет подруге: «Кто это?» – «Сочинитель, наверное», – отвечает плутовка и в меня этак одним глазом. Ну, думаю, есть интрижка. А их на сцену погнали… Не везет! Даже имени не узнал… А ведь как угадала, шельма? Сочинитель… Когда я, Мишель, драму сочиню да представлю в дирекцию, узнают тогда Константина Бахтурина! И ты, Глинка, брось Вальтер-Скотта. На чорта он тебе сдался? Я сам тебе всю оперу сочиню. Хочешь? «Смерть и золото»!.. Нет, стой! «Незнакомка и кровавый кинжал»! Старик Шекспир, и тот посторонится. Дорогу, Константин Бахтурин на театр идет…
Глинка так и впился глазами в нетвердо шествующего по ковру сочинителя, но в это время Бахтурин грозно спросил:
– А как ты смел приделать к моим стихам свою идиотскую арфу?
– Виноват, Костя, сам не знаю, как, – серьезно ответил Глинка.
– Ну и шут с ней, с арфой! – неожиданно смирился Костя. – Все равно поют.
– Поют?! – для Глинки это было полной неожиданностью.
– Поют и стихи хвалят! Видна, говорят, Бахтурина рука.
– Постой. – озадачился Глинка. – Ведь я тысячу раз предупреждал тебя, что опера моя – тайна!
– А никто на нее и не посягает. Просто поют «Арфу» как романс… Стихи превозносят!
– Стихи, стихи! – рассердился Глинка. – Пусть они божественные стихи, пусть завидуют им сам Данте с Петраркой, но неужто никто не удивляется, при чем там Темза?
– Эка невидаль! – отвечал Костя. – А почему Темзе не быть?..
Оставшись после гостей один, Глинка принялся за работу.
Уже давно нет за окном белых ночей, давно отстонал осенний ветер, и у дома купца Фалеева бросила первую горстку снега зима. А в замке рыцарей Рэкби так и не получалось ничего путного. Все еще обращался в бегство злодей Бертрам, но Глинка не находил желанного движения в этой главной картине. Вначале компонист так ясно видел все вместе с сэром Вальтер-Скоттом. Но потом открылись одно за другим непредвиденные обстоятельства.
В опере, которую задумал Глинка, должно петь каждое слово. Но сам сочинитель за всю жизнь не спел не только арии, но даже простой песни. Нужно, стало быть, самому постигнуть искусство пения, чтобы писать для певцов. Можно, конечно, прибегнуть к урокам пения. Но замок Рэкби стоит в графстве Йоркском, а Михаил Глинка понятия не имеет о том, какие там поют песни. Вообще говоря, это не должно составить препятствия для сочинителя оперы. Поют же на театре римские боги петербургские романсы, а герои древней Эллады довольствуются подчас французским куплетом. Но автор оперы «Матильда Рэкби» не собирается навязывать шотландским рыцарям подобный вздор.
Проще было бы писать оперу на русский сюжет. А кто скажет, как надо писать русскую оперу? Во всяком случае не научит тому всевластный и бессменный в театре Катерино Альбертович Кавос. После «Сусанина» и «Жар-птицы» он помиловал Русь и принялся за Кавказ. В Большом театре уже пляшут крылатые девы в балете «Кавказский пленник». Но ровно столько же осталось в нем от пушкинской поэмы, сколько похожа музыка Кавоса на кавказские напевы.
Страшно сказать, молодой титулярный советник ведомства путей сообщения не только ни в грош не ставит Кавоса, но готов взять под подозрение самого Вальтер-Скотта. Покорный его воле, печальный Вильфрид должен умереть от любви. Юный рыцарь должен отправиться к праотцам без всяких основательных причин – просто от любви к черноокой Матильде. Но разве умирают от любви, хотя бы и неразделенной? Весь опыт собственной жизни Михаила Глинки заставляет его усомниться в той ловкости, с которой расправляется с Вильфридом Вальтер-Скотт, чтобы соединить прекрасную Матильду с мужественным О'Нейлем и тем счастливо заключить поэму.
Нет, в жизни никто не умирает от любви, даже в угоду самому прославленному автору. А если так не бывает в жизни, значит не будет того и в опере Михаила Глинки. Романтизм – великая вещь, но правда титулярному советнику дороже. И потому он решительно не знает, как быть.