Народ,

где гений прорастет,

уже не маленький народ!

Нет,

не спасет язык ничей

вся языкатость ловкачей.

13

Грузии рокочущий язык,

тебя,

как рек тигриный рык,

спасали,

внукам в рот вложа,

нанду Шота,

нанду Важа!

И Пушкина в чумном году

спасла в Михайловском панду.

Нанду Полтавы и Торжка,

вы —

сеятели языка.

Нанду Таити и Мали,

вы — языки Земли спасли!

Когда сгорит закат дотла,

нанду колдует у котла

И всю историю сдымком

помешивает черпаком.

Над мамалыгой пузыри,

как будто вечность изнутри

то высунет на миг зрачок,

то снова спрячет,

и – молчок.

Скользит направо блик огня —

там,

вздрагивая,

ждут меня

две золотых поздри коня,

чтобы нести по облакам

к чужим прекрасным языкам.

Скользнет палево этот блик —

там ждет мепя родной язык,

и, как абхазская панду,

я без коня пешком пойду

и буду сеять —

хоть на льду.

14

Я выбрал сразу два пути:

лететь

и пристально брести,

завязывая

в узелки

людей,

народы,

языки.

Будь проклят этот мерзкий миг,

когда хоть где-нибудь пойдет

язык —

войною на язык,

народ —

войною на народ.

...Панду огню подаст ладонь.

Он чуть лизнет —

он так привык.

Как человечество,

огонь

многоязык

и тем велик.

Цветы для бабушки

Я на кладбище в мареве осени,

где скрипят, рассыхаясь, кресты,

моей бабушке — Марье Иосифовне —

у ворот покупаю цветы.

Были сложены в эру Ладыниной

косы бабушки строгим венком,

и соседки на кухне продымленной

называли ее «военком».

Мало била меня моя бабушка.

Жаль, что бить уставала рука,

и, по мненью знакомого банщика,

был достоин я лишь кипятка.

Я кота ее мучил, блаженствуя,

лишь бы мне не сказали — слабо.

На три тома «Мужчина и женщина»

маханул я Лависса с Рамбо.

Золотое кольцо обручальное

спер, забравшись тайком в шифоньер:

предстояла игра чрезвычайная —

Югославия — СССР.

И кольцо это, тяжкое, рыжее,

с пальца деда, которого нет,

перепрыгнуло в лапу барышника

за какой-то стоячий билет.

Моя бабушка Марья Иосифовна

закусила лишь краешки губ

так, что суп на столе подморозило —

льдом сибирским подернулся суп.

16

У афиши Нечаева с Бунчиковым

в еще карточные времена,

поскользнувшись па льду возле булочной,

потеряла сознанье она.

И с двуперстно подъятыми пальцами,

как Морозова, ликом бела,

лишь одно повторяла в беспамятстве:

«Будь ты проклят!» — и это был я.

Я подумал, укрывшись за.примусом,

что, наверное, бабка со зла

умирающей только прикинулась...

Наказала меня — умерла.

Под пластинку соседскую Лещенкн

неподвижно уставилась ввысь,

и меня все родные улещивали:

«Повинись... Повинись... Повинись...»

Проклинали меня, бесшабашного,

Справа, слева видал их в гробу!

Но меня прокляла моя бабушка.

Только это проклятье на лбу.

И кольцо сквозь суглинок проглядывая,

дразнит, мстит и блестит из костей...

Ты сними с меня, бабка, проклятие,

не меня пожалей, а детей.

Я цветы виноватые, кроткие

на могилу кладу в тишине.

То, что стебли их слишком короткие,

не приходит и в голову мне.

У надгробного серого камушка,

зная все, что творится с людьми,

шепчет мать, чтоб не слышала бабушка:

«Здесь воруют цветы... Надломи...»

Все мы перепродажей подловлены.

Может быть, я принес на поклон

те цветы, что однажды надломлены,

но отрезаны там, где надлом.

В дрожь бросает в метро н троллейбусе,

если двое — щекою к щеке,

но к кладбищенской глине стебли все

у девчонки в счастливой руке.

Всех надломов идет острнгание,

и в тени отошедших теней

страшно и от продажи страдания,

а от перепродажи — страшней.

Если есть во мне малость продажного,

я тогда — не из нашей семьи.

Прокляни еще раз меня, бабушка,

и проклятье уже не сними!

фиалки

Стог сена я ищу в иголке,

а не иголку в стоге сена.

Ищу ягненка в сером волке

в бунтаря внутри полена.

Но волк ость волк необратимо.

Волк — не на будущих бараш.в.

И нос бунтарский Пуратино

не прорастает из чурбанов.

Как в затянувшемся запое,

и верю где-нибудь у свалки,

что на заплеванном заборе

однажды вырастут фиалки.

Но расцветет забор едва ли,

прогппк насквозь, дойдя до точки,

ко| да па всем, что заплевали,

опять пленочки — не цветочки.

Л мне вросли фиалки в кожу,

и я не вырву их, не срежу.

Чем крепче вмазывают в рожу,

тем глубже все, о чем я брежу.

Порота рая слишком узки

для богача и лизоблюда,

а я пройду в игольном ушке,

взобравшись на спину верблюда.

И, о друзьях тоскуя новых,

себе, как будто побратима,

из чьих-то лбов, таких дубовых,

я вырубаю Пуратино.

19

Среди всемирных перепалок

я волоку любимой ворох

взошедших сквозь плевки фиалок

на всех заплеванных заборах.

И волк целуется как пьяный

со мной на Бронной — у «стекляшки».

И чей нахальный нос незваный

уже торчит из деревяшки?!

полтравиночки

Смерть еще далеко,

а все так нелегко,

словно в гору — гнилыми ступенечками.

Жизнь подгарчнвать вздумала,


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: