— Вот видишь: на пути творческой личности всегда препятствия. Но они носят преходящий характер. Человек может не дождаться торжества истины, но в конце концов она все равно восторжествует. Держись, Леночка, за Харламова: будет он Героем — попомни мое слово. Прощай!
Я ухожу. Она кричит вслед:
— Забыла сказать: тебя в главный зал вызывают. Срочно.
Не спрашиваю, кто вызывает. Не все ли равно? Кому-то, значит, понадобился… Ах, Леночка, Леночка!.. В тебя влюблен другой, а ты… Чувствую затылком ее взгляд.
Леночке девятнадцать, хочется любить, и ей непонятно, почему я уклоняюсь от встреч. Ведь человек должен любить — каждый день, каждый час, каждое мгновение. Без любви жизнь пуста.
Может быть, нужно идти навстречу ее любви, вот такой чистой, целомудренной любви, а ответное чувство появится само собой?..
В главном зале, у верхнего защитного перекрытия, группа людей: Скурлатова, Лихачев, главный механик Чулков, Шибанов, Родион Угрюмов и еще кто-то, кого они обступили со всех сторон.
— Один вид таких вещей, как реактор, усложняет психику человека, — говорит Юлия Александровна. Голос шелковисто-мягкий, в сощуренных глазах ничего, кроме мягкой женственности. Ей вторит Чулков. Он закатывает к потолку выпуклые козьи глаза и декламирует проникновенно:
— Не только усложняет психику отдельного человека, но и поднимает на новую высоту общественное сознание…
Я ошарашен. Никогда еще не слышал от Чулкова таких возвышенных слов. Кому это они выказывают свою эрудицию?
Главный сварщик Лихачев чуть отступает в сторону, и я вижу высокого сухопарого человека с тяжелой гривой седых волос. Подчеркнутая аккуратность в линиях его черного пиджака, в умело повязанном изящном галстуке, рассекающем белоснежную рубашку. У него неторопливые жесты, мягкая, сдержанная улыбка. Я узнаю его, и все дрожит внутри: Коростылев! Сам Коростылев. Знаменитый ученый, автор основного проекта.
Я знаю: проект разрабатывали сотни инженеров, в реализации его участвуют десятки проектных, монтажных, строительных организаций. Но должен был быть кто-то, кто вобрал бы в свой мозг весь проект, пропустил все это через жернова высшей математики. И этот человек — вот он, напротив… Даже не верится, что все это можно осмыслить в целом и представить в деталях, весь этот гигантский комплекс.
На курсах я и не предполагал, что все так внушительно: огромный железобетонный зал, чугунные герметические двери, лабиринтовые проходы в массивных стенах, газовая система, вспомогательные системы охлаждения, управление, парогенераторы и, наконец, сердцевина всего — цилиндр… Стальной цилиндр высотой чуть ли не в пятиэтажный дом, загнанный в бетонную шахту… Он набит всякой всячиной: графитовые блоки, сектора, втулки, слой чугунных блоков и секторов, а сверху — полуметровой толщины чугунная плита со стальными трубками — стояками. Такой цилиндр весит несколько сот тонн. Это как бы сгусток научной и инженерной мысли. И в конструкции, в самом деле, гениальная простота. «Проще гороха», — как говорит сам Коростылев: стоит ввести в технологические каналы тепловыделяющие урановые элементы, как начнется то самое… атомный распад.
Но до этого еще далеко. Вот когда повсюду появятся желтые круги с тремя красными лепестками и с красным кружком в середине — знак радиационной опасности…
Мы приваривали стальной кожух сперва к нижней опорной плите, которая покоится на кольце и домкратах, потом — к верхней, и все время нас не покидало ощущение боязливой настороженности. Было что-то строгое во всем: в словах, роняемых инженерами, — «реакторное пространство», «биологическая защита»; в жесткой геометрии зала — ни карнизов, ни пилястров, эмалевой белизны стены, без единого шва пластикатный пол, стальные мостики и трапы. Этому залу, вылизанному вакуум-насосами, идет все стерильное, белое.
Я видел графитовый блок, держал его в руках. Дырчатый кусок графита высокой чистоты, выдерживающий температуру три тысячи градусов. Таких блоков, завернутых в целлофан, завезли с основного склада тысячи. Из них монтировали шестигранные колонки. Но это делали другие. Пока шла графитовая кладка, нас в главный зал не пускали. Здесь беспрестанно работали вакуум-насосы: требовалась стерильность. Персонал ходил в белых халатах и беретах. Инструменты носили на предохранительных кольцах.
Как я завидовал им, этим людям в белых халатах! Им доверили сокровенное, они были как бы носителями неких тайн, рабочими-профессорами. Они-то, не в пример нам, разбирались, что к чему. Вот тогда-то я понял, что душой навсегда прикован к этим строгим вещам, они как бы вошли в меня, они мои, и, возможно, весь смысл моей жизни в конце концов сведется к ним.
При монтаже графитовой кладки все время присутствовал Коростылев. И мне кажется, что психика усложняется не от вида атомного реактора, а от общения с такими людьми, как он, даже кратковременного. Ведь он сконденсировал в своем мозгу научную мысль эпохи…
Зачем меня вызвали в главный зал? Я уже готов потихоньку повернуть, считая, что произошла ошибка, но меня замечает Родион Угрюмов. Здесь он второе лицо после Коростылева. Полтора года назад он был назначен главным инженером строительства и уговорил меня поехать сюда.
— Здорово! — говорит Родион. — Поздравляю. Твоя бригада на втором месте. Еще рывок — и оставишь позади знаменитого Харламова!
Я не знаю, как обращаться с ним при высоком начальстве, а потому молчу.
— Это он? — спрашивает Коростылев.
— Он самый. Владимир Михайлович Прохоров.
Ученый жмет мне руку. Я вижу его сильный, как бы стиснутый у висков лоб, серьезные, изучающие глаза.
— У меня к вам просьба личного порядка, — говорит Коростылев. — Не могли бы вы завтра в восемнадцать часов зайти ко мне?
Инженеры переглядываются: просьба личного порядка… Все озадачены. У знаменитого ученого, к услугам которого научно-исследовательские институты и лаборатории, просьба к обыкновенному рабочему! Личного порядка… Любой из них готов выполнить любую просьбу Коростылева, но ему нужен именно я, а не они. В суженных глазах Скурлатовой жадное любопытство. И когда Коростылев с Угрюмовым направляются к дверям, Скурлатова не выдерживает…
— Зачем? Не знаете?
— Знаю.
— Ну?
— Неправильно приварили кожух реактора к нижней плите.
Она меняется в лице. Случись такое, пришлось бы разбивать пятнадцатиметровую бетонную толщу и начинать все сначала: миллионы рублей убытка. Шутка чересчур сильна. Догадываюсь: Скурлатова не останется в долгу — начальство шуток не любит.
Но я и сам озадачен не меньше других. Зачем?..
2
Харламов лежит на кровати, заложив руки за голову. Сегодня он в мрачном настроении. Мы с Гуляевым для него сейчас просто-напросто не существуем. Я знаю: Харламов может лежать так, устремив глаза в потолок и сжав тонкие губы, час и два. Взгляд у него пристальный, непреклонный.
— Гуляев! Спичку… — Голос властный, резкий.
Дима роется в карманах, бросает Харламову зажигалку. Тот, не поднимая головы, нащупывает рукою зажигалку, сигареты, закуривает. Курит с наслаждением, большими затяжками.
— Лешак! — шепчет мне Дима. — Опять отказали, теперь уж из Центральной лаборатории, вот и психует.
Мы живем втроем, все трое бригадиры, но здесь, в комнате, хозяева не мы, а Харламов. На столе, на стульях, на наших тумбочках и даже на полу грудами навалены его книги по сварочному делу. Повсюду исполосованные рейсфедером куски ватмана и кальки.
Харламов — устоявшаяся знаменитость. О нем писали в газетах, когда он работал еще на трубопрокатном заводе. Фотография его красовалась на мраморной доске в городском парке.
Здесь, на стройке, Харламов сразу же смело вошел в ритм и оставил всех нас далеко позади, И то, что наша бригада вчера стала догонять бригаду Харламова, всем кажется необъяснимым чудом.
Ко мне Харламов относится с неизвестно откуда идущей неприязнью. Нет ничего сложнее человеческих отношений… Вечная игра самолюбия, иногда просто вздорность. Ведь, чего греха таить, если перестаешь за собой следить, забываешь, что иногда для пользы дела нужно уступить, — становишься этаким индюком с повышенной амбицией.