С тех пор, как… Я, разумеется, давно уже знал… но только отрывочно… Мне недоставало общей картины… Я знал только… в общих чертах…
Мария.
Я спрашиваю об этом лишь потому, что читала вашу биографию, даже неоднократно, все четыре тома… Она ведь очень, очень подробна… Поистине поразительно, как насчет попугая и собаки Карла вам удалось установить день их появления в доме и сколько было за них уплачено продавцу… Она очень подробна, ваша биография, там, где она хочет быть подробною. Но я не могу припомнить, чтобы хоть одной строкой, во всем своем сочинении, вы упомянули о том, что сообщаете мне теперь, — о том, что и… имела особенное значение в жизни Карла-Амадея Франка. Неужели я это проглядела?
Бюрштейн.
Биография… Ах, мне тяжело, что вы о ней говорите… Никто не знает лучше меня, как она не-полна и преждевременна. Это только эскиз… главный же труд я подготовляю уже в течение многих лет… Именно поэтому ваши разъяснения были бы для меня теперь бесконечно ценны. Вот почему я обращаюсь именно к вам…
Мария.
Отчего же ко мне? То, что я знаю о себе, известно также фрау Леоноре, которой вы в предисловии поете такой восторженный гимн, рисуя ее беспристрастною свидетельницею его жизни. Как знать, не пристрастна ли я уже в настоящее время… Если бы вы обратились ко мне десять, двадцать лет тому назад, тогда еще, пожалуй… Но ведь я не получила от вас ни одного открытого письма… Ныне я вторглась бы в ваше сочинение с большим… да, с большим честолюбием. Так уж лучше мне остаться постороннею, как меня назвали вчера. Нет, от моего сотрудничества вам, как биографу, надо отказаться, раз навсегда!
Бюрштейн.
После сказанного вами, я вижу, что не могу надеяться на исполнение моей просьбы… Я, конечно, совершил непростительную ошибку, напечатав это сочинение, в котором, вообще, много неверного.
Мария.
Очень много… господин Бюрштейн… Вы спокойно могли бы сказать: почти все.
Бюрштейн.
Ваш приговор покрывает меня стыдом. Но я не могу, к сожалению, считать его несправедливым… Я не могу вам объяснить, как… как все это произошло, и почему в мой труд вкралось так много неточностей. Мне самому это теперь непонятно. Я знаю только, что на ваше доверие рассчитывать не могу, и мне… мне стоил много труда сегодняшний мой визит к вам. Я знал, что мне придется стоять перед вами пристыженным, как я теперь стою, но я это сделал… ради моего будущего труда, которому я отдал свою жизнь. Я надеялся получить от вас некоторые… фактические данные, доныне остававшиеся мне неизвестными…
Мария.
Что вы разумеете под фактическими данными? Я вас не вполне понимаю…
Бюрштейн.
Некоторые… собственноручные документы Карла-Амадея Франка… или, или, может быть, письма…
Мария.
Письма ко мне?
Бюрштейн.
Но ведь у вас должны быть… за столько лет… их должна быть целая сотня, если не больше.
Мария.
У меня нет больше писем.
Бюрштейн, взволнованно.
Стало быть, вы их в самом деле сожгли? О, как могли вы… как могли вы это сделать!.. Письма Карла-Амадея Франка!.. Ведь это, должно быть, такое великолепие!
Мария.
Что навело вас на мысль, что я эти письма сожгла?
Бюрштейн.
Но… ведь вы писали…
Мария, порывисто встает.
Благодарю вас, доктор Бюрштейн! Все же ваш визит оказался не вполне бесполезным. Для меня, по крайней мере. Теперь для нас обоих положение ясно, и для вас, и для меня. Я знаю теперь, зачем вы пришли и чего хотите. Нам нечего больше в прятки играть. Вы или Леонора прочитали мои письма к Карлу, хотя после его смерти я три раза требовала их обратно, и вы мне лгали, будто они уничтожены. Теперь я знаю, кто их уничтожил. Вы оба, таким образом, знали всю правду и вы извратили ее, как извратили всю жизнь Карла-Амадея Франка, — или как вам угодно выражаться, «идеализировали» ее. Леонора в своей бешеной ревности пошла на обман, неслыханный по своей дерзости, и теперь, дрожа, как бы я его не разоблачила, послала вас ко мне. Письма! Да, письма, — вот вы чего боитесь, и вам хотелось бы выведать, сожжены ли они и можете ли вы спокойно продолжать лганье. Вот зачем вы пришли, Герман Бюрштейн, только за этим!
Бюрштейн порывается что-то сказать.
Мария.
Теперь я знаю все, и вы тоже сейчас узнаете все, что надо. Успокойте, если можете, фрау Леонору, но скажите ей, что письма не сожжены. Один раз в жизни я солгала, когда обещала их сжечь, — в то время, клянусь, таково было мое искреннее намерение, но у меня не хватило потом сил, — рука моя не поднялась на это дело, и сердце против него восстало… Но вы… вы лгали сотни раз! Нет, письма не сожжены, Герман Бюрштейн, и все они еще у меня… все, все, все! Быть может, в доме великих идеалов и традиций сжигают письма Карла-Амадея Франка, кромсают его дневники и подделывают их, ради германского народа и, разумеется, ради Леоноры Франк. Я этого не сделала. Я была бедна всю жизнь и осталась бедной. Нашлись люди, не доверявшие господину Бюрштейну; они разыскали меня и предлагали мне пачки кредиток взамен писем или воспоминаний, но я скрывала их, молчала тридцать лет и скорее умерла бы от голода, чем отдала бы их вам или другим… Я предпочла бы отдать мою жизнь, мою жалкую жизнь, чем ту, которая некогда была моей. Все эти письма у меня: ни одна строка, ни одно слово, ни один неисписанный листок не утрачен! Все они у меня, все, все, все!..
Она подходит к сундуку, вынимает из него ларец и дрожащей рукою вкладывает ключик в скважину.
Все, но я скорее умру, чем выдам хотя бы одно слово; я скорее дам себе руку сжечь, чем хотя бы один листок.
Она открывает ларец и выбрасывает бумаги на стол.
Вот они… все, начиная от первого, которое он написал мне сорок четыре года тому назад, и кончая последним, писанным карандашом, на смертном одре… Я уже не разбираю их как следует… глаза мои слишком слабы, но я их знаю наизусть, — так часто их читала, одна, по ночам… Пальцами я чувствую и отличаю каждое из них в отдельности. О, мои письма, мои дети, все, что у меня осталось!.. Вот она, тетрадь с его юношескими стихами… рукопись «Геро и Леандр», о которой вы лжете, будто он уничтожил ее… Вот она, мне посвященная, у вас украденная для меня… для меня!..
Бюрштейн, ослепленный ужасом и восторгом.
«Геро и Леандр»!.. У вас… у вас рукопись… и стихотворения… неопубликованные…
Мария.
Прочь!.. Не смейте глядеть на них! Не смейте приближаться. Они мои, только мои!.. Ничего не достанется вам, ничего! Ничего не удастся вам подделать, искромсать, оболгать!.. Неужели вам всего мало?.. Ничего! Хотя бы вы у меня в ногах валялись… Слишком долго вы измывались надо мною…
Бюрштейн.
Но, сударыня…
Мария.
Ничего… Слишком долго я молчала… двадцать лет… Я больше молчать не могу, я должна об этом крикнуть… Мир должен услышать это, весь мир!.. Жизнь мою я загубила для него, глаза свои испортила ночною работою, пальцы исколола шитьем, выгнать дала себя, как собака, жила там, в Америке… Но похоронить себя я не дам… Вы думали, что я умерла, оттого что я молчала, и уже попирали ногой мое имя… Вы меня ограбили… оттого что я не оборонялась… Но это, это последнее, я не дам вам украсть, не дам…
Бюрштейн.
Заклинаю вас… это не моя вина…
Мария.
Но и не моя, клянись!.. Я приехала, чтобы заключить мир… хотела еще раз посетить могилу… увидеть Фридриха… О, я ведь так устала, и только отдохнуть я хотела душою, один только день… Но она меня прогнала, вытолкала из дома… Она, укравшая у меня все… и его самого, и его творения… все… А теперь еще вора подсылает ко мне в дом… хотела бы выкупить у меня эти бумаги, не так ли?.. Или выманить словами, — вы, может быть, намерены оплести сладкими речами старую дуру, которая все отдала и молчала, вы станете ей льстить, чтобы похитить у нее последнее?.. Но я ничего больше не отдам, слышите, мразь вы этакая!.. Ничего!.. Слишком уж много отдала я этой деспотке… слишком много… Ах!..