Иван из упомянутого рассказа принадлежит к таким характерам. И именно эта особенность богомоловского рассказа разожгла мою фантазию.

Но в остальном я не мог следовать за Богомоловым. Эмоциональная конструкция этого рассказа была мне чужда. События были здесь сознательно дистанцированы, изложены даже протокольно. Я не мог такое перенести на экран, это бы противоречило моим убеждениям. <...>

При таком конфликте между автором и режиссером есть лишь один выход: литературный сценарий должен быть переформулирован в новую структуру, которая на определенном рабочем этапе называется режиссерским сценарием. <...>

В кинофильме меня чрезвычайно привлекают поэтические связи, поэтическая логика. По моему мнению, это наилучшим образом соответствует возможностям кино как правдивейшего и поэтичнейшего из всех искусств.

Во всяком случае, это мне ближе, чем традиционная драматургия, связывающая образы прямолинейным, логически-последовательным сюжетным развитием..."

Тарковский понимал, что его Иван - результат мощной внутренней борьбы, скрытой от внешнего ("интеллектуального") сознания самого Ивана. "И мне кажется, что достоин-ством картины могло бы стать как раз то, что ребенок делает это бессознательно, стихийно; он бессознательно выбирает способ сохранить, простите за старомодное выражение, сохранить свою душу, а не тело. То есть он мог бы избрать спасительный для своего тела путь: уехать в тыл учиться - путь более выгодный, спасительный с точки зрения дальнейшей жизни, с точки зрения рациональной части своего существа, а этого сделать он не может, потому что понимает, что тогда у него что-то разрушится внутри. Конечно, он не понимает этого "головой"".

Ж.П. Сартр в своей рецензии, опубликованной в "Унита" и в "Леттр франсез", писал: "Истина заключается в том, что для этого ребенка весь мир становится галлюцинацией и даже сам он, чудовище и мученик, является в этом мире галлюцинацией для других". Да, конечно, для сознания всех этих милых, добрых, но обыкновенных людей, окружающих Ивана, он - галлюцинация, подобная видению из иного мира, где чувствуют экстремальнее и переживают на уровне душевно-духовном, а не телесно-душевном, как в нашем низинном мире, где идут непрерывные войны, где насилие стало перманентным и где духовное воспринимается как казус, как галлюцинация. Герои Тарковского всегда в определенном смысле Пришельцы (он сам применил этот термин, говоря об особом зрении Баха, Леонардо и Льва Толстого). Их взгляд на земные дела всегда потрясенно-изумленный. Не только потому, что они видят все как будто впервые, но и потому, что они смотрят из глубин душевно-духовного вещества. Ибо из этого вещества и состоят звезды.

Особое мистическое поле фильмов Тарковского можно тоже назвать удивительно красивой и тревожно-бездонной галлюцинацией. Мир, в известном смысле, и есть галлюцинация. Особенно тот мир, где люди убивают людей. Созерцая "Иваново детство", остро чувствуешь, как хрупка человеческая психика и как непереносимо насилие для нормальной человеческой души. А уж тем более для души ангельской, какая, быть может, и была у художника Тарковского.

Известно, сколь высоко ценил "Иваново детство" Сергей Параджанов. И если посмотреть его "Тени забытых предков" (фильм вышел в 1964 году, через два года после фильма Тарковского) сразу после "Иванова детства", то легко увидеть общность "глобального концепта": жизнь есть трагическая мистерия. Жизнь - прекрасная, завораживающе-таинственная, но трагическая и жестокая мистерия, совершенно не занятая (ни в один из своих текучих моментов) изъяснением своих смыслов. Ее жестокость лежит где-то выше или глубже уровня человеческого разумения.

Главный герой Параджанова тоже Иван, такой же деревенский парнишка. Ну вот он не умер, войны нет: чудесные Карпаты, волшебная природа, мирные селения. И что? Стал ли Иван счастлив? Ничуть. От начала к концу параджановского фильма идут непрерывные смерти: жестокие либо коварные убийства, гибель от стихий, которые не дремлют, трагические случайности, измена жены, смерть. Жизнь параджановского Ивана, как и Ивана Тарковского, оставшегося сиротой, вянет, хиреет и ветшает, трагически не складывается, словно некий незримый рок преследует тонкую, слишком утонченную душу. Возникает ощущение, что сиротство есть неотвратимая судьба и сущность того состояния человечества, в которое мы ныне вошли. Что вещественно-телесного отцовства уже нет и быть не может и подлинность, равно как и отцовство, следует искать в ином направлении.

И весь фильм Параджанова есть не что иное, как ирреальная мистерия, игра, в которой нет ни начал, ни режиссера, - безначальная и неведомо куда текущая прекрасно-жестокая галлюцинация. Несомненна генетическая связь этих фильмов, художнически резко различных. Характер параджановского Ивана не чрезвычаен. Зато Иван Тарковского чрезвычаен, как и "вечный подросток" Долгорукий и его отец Версилов. Не случайно героев Достоевского обвиняют в "истерии духа". Они живут "как на войне". Ибо вся нынешняя "взрослая жизнь" - это, в сущности, один непрекращающийся поток войны. Мы как человечество давно и бесповоротно выброшены из детства. У нас его украли. Потому наши дети рождаются уже подростками. Ибо попадают в атмосферу и энергетические поля войны. И это, увы, не метафора. В конце жизни Тарковский, отвечая на вопросы о "Жертвоприношении", сказал, что на самом деле термоядерная мировая война идет на Земле давно и трагедия в том, что слишком мало чутких и зрячих людей, видящих и слышащих это. Однако дети это чуют. Дети - это природа. А нет сегодня большего врага у природы, чем современный технологический человеческий интеллект, разрушительный и антидуховный.

Что отличает гениального человека от талантливого? Талантливый создает шедевр и затем начинает "размножать" его, вполне довольный достигнутым. Гений же, которому сама по себе любая технология неинтересна, продолжает карабкаться вверх, ибо не считает сделанное шедевром. Так было и с Тарковским. Очень скоро "Иваново детство" перестало его удовлетворять. Наибольшая его претензия к фильму - "он чересчур символичен, в нем много символов, а символ для меня неприемлем, ибо он ведет к исчерпываемости трактовки, в то время как подлинный образ - неисчерпаем и бездонен".

Любопытно, что уже в 1962 году Тарковский писал в "Искусстве кино":

"Слишком откровенно-образная мизансцена, подтекст напоказ - это часть более общего явления, когда кадр подчинен требованиям литературности или прямой наглядности. В одном из самых неустаревших фильмов, "Аталанте" Виго, есть эпизод, когда новобрачные, девица и молодой моряк, идут из церкви на баржу; под звуки тривиальной гармошки они обходят вокруг трех больших круглых скирд, то исчезая - и перед нами пустынный пейзаж, - то появляясь вновь. Что это? Обряд, танец плодородия? Нет, эпизод значителен не в литературном пересказе, не в символике, не в зримой метафоричности, а в конкретном насыщенном существовании. Перед нами форма, наполненная чувством. <...>

Мысль, переданная фактурно, при наибольшей отчетливости наименее навязчива. В одном из кадров "Земли" Довженко и Демуцкий, сняв с очень низкой точки работу конного плуга, сопоставили два вида взрытости, рыхлости - черную вспаханную землю и белые как бы вспаханные облака.

"Впитывание" среды на пленку (тут очень ценно такое операторское качество, как мягкость; им замечательно владеет Вадим Юсов), создание кадра, действующего на зрителя контрастами или единством своей поверхности, открывает путь к тому, чтобы "литературное рассказывание" уступило место "кинособытию". Вот, скажем, человек идет вдоль белой стены из ракушечника; покрой блоков, характер трещин и как бы сконденсированный в этом молчании шелест древних морей создают один круг идей, ассоциаций, одну часть характеристики. Другая появляется, когда мы берем обратную точку и герой движется на фоне темно-серого моря и черных, аритмично сгруппированных пирамидальных деревьев. Он изменил наклон головы, он спорит с только что сделанными выводами. Другими словами, мы движемся не по пути рассудочно-логическому, где слова и поступки оцениваются с самого начала, а по пути поэтическому".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: