Впрочем, главное свое призвание Нодье видел даже не в этом, а в защите и прославлении забытых сокровищ старинной литературы. Причин у его страстной влюбленности в старину было несколько.
Во-первых, его историко-литературная и лингвистическая концепция, обстоятельнее всего изложенная в книге ”Начала лингвистики”. Вслед за Гардером и Руссо Нодье считал, что наиболее поэтичны языки ”молодых” культур, не обремененных многовековым опытом. Запас слов в них невелик, и поэт каждый раз заново изобретает для выражения своей мысли оригинальные метафоры. В языке же ”старом”, у которого позади богатейшие традиции, изобилуют штампы; метафоры и перифразы здесь не жизненная потребность, а дань литературной моде. Перифрастическая, жеманная поэзия в духе французского XVIII столетия (Пушкин назвал ее представителей ”грибами, выросшими у корней дуба”), которую Нодье не раз весьма язвительно критиковал (образец такой критики представляет собой глава о стилизациях и литературных школах в ”Вопросах литературной законности”), — это та ”старая” литература, которую Нодье как раз и стремится омолодить, освежить, обратив ее к истокам — к поэзии средних веков и XVI века, энергической, живой, свежей. Он даже сформулировал ”закон”, согласно которому ”могучие умы во всякой стареющей словесности заняты поисками архаизмов”[14], призванных влить в литературу свежую кровь (архаизмы, как точно подметил Нодье, служили романтикам оружием в их борьбе с французской классической традицией XVII века).
Был и другой лейтмотив в обращении Нодье к старине; это его рыцарское заступничество за ”безвестных и забытых авторов” (исследователь творчества Нодье Жан Лара считал судьбу таких авторов главной темой ”Вопросов литературной законности”)[15]. Для библиомана все старые книги хороши просто потому, что они старые; однако защищать любое прошлое только за то, что оно прошлое, — позиция слишком прямолинейная и узколобая, и Нодье, хотя ему и не всегда удавалось избежать крайностей, в лучших своих произведениях мыслил более широко. Когда он с усмешкой пишет, что с ”истинными” библиофилами лучше не говорить о содержании редкой книги, — они этого не поймут, поскольку им важнее позолота на переплете и ширина полей, — то он как раз и отмежевывается от такого ”формального” подхода к старинным книгам. Он взял от библиофильства его вкус к редкостям прошлых веков и, прибавив к нему свое литературно-критическое чутье и знание истории литературы, ринулся в бой за пересмотр несправедливо запятнанных репутаций.
Дважды он одержал в этой борьбе нешуточные победы. Имена ”возрожденных” им авторов говорят сами за себя: Рабле, Сирано де Бержерак. Рабле во многом обязан той популярностью, которую он приобрел среди французских писателей первой половины XIX века, знаменитому «Предисловию к „Кромвелю”» Виктора Гюго, где автор ”Гаргантюа и Пантагрюэля” причислен к величайшим гениям человечества и назван ”буффонным Гомером”. Между тем, как отметил Гюго в рукописи, выражение это принадлежит Нодье. Именно несколько статей о Рабле, которые Нодье опубликовал в 1822–1823 годах, заставили многих современников по-новому взглянуть на этого писателя, ”самого универсального и глубокого из писателей нового времени, если не считать Эразма и Вольтера, которые, впрочем, не были ни так глубоки, ни так универсальны, как он”[16]. В сознании современников имена Рабле и Нодье были связаны так тесно, что Проспер Мериме в своей речи при вступлении в Академию (1845), посвященной памяти Нодье, чье место ему предстояло занять, утверждал, будто Нодье, желая лучше усвоить стиль великого романа Рабле, трижды собственноручно переписал его слово в слово.
Столь же страстно защищал и пропагандировал Нодье творчество Сирано де Бержерака. Его статья о Сирано, опубликованная в 1831 году и при жизни автора дважды переиздававшаяся, первой привлекла внимание широкой публики к сочинениям и личности этого самобытного писателя XVII века; и Теофиль Готье, автор пространного этюда о Сирано в сборнике ”Гротески” (1844), и Ростан, автор знаменитой ”героической комедии”, обязаны Нодье если не конкретными деталями своих произведений, то самим интересом к Сирано как писателю, достойному серьезного и уважительного прочтения.
Тема непризнанного гения — одна из любимых тем Нодье. О непризнанных гениях много и охотно писали романтики, однако они, как правило, выводили в своих произведениях вымышленных героев-творцов, которых сталкивали с неспособной оценить их дар филистерской толпой. Нодье же переводит тему в исторический план; его любимые ”герои” сталкиваются в неравном бою не с толпой, а с историей, которая неумолимо вычеркивает их имена из памяти потомков. Нодье же хочет эти имена восстановить и, таким образом, самолично вступает в борьбу с историей, отвоевывает у нее незаслуженно забытых авторов. У этой борьбы были и сугубо личные причины: Нодье (отчасти из кокетства, но отчасти и вполне искренне) считал себя писателем несбывшимся, не состоявшимся до конца. Статья о Сирано де Бержераке начинается с язвительного и горького признания: ”Увы! говорил я однажды сам себе, печально размышляя о том, что останется от всех трудов моей жизни, так вот к чему приводит то, что именуют творческим путем писателя! Вечное забвение после смерти, а иногда и до нее! Стоило труда писать! А ведь я был изгнанником, подобно Данте, узником, подобно Тассу, и влюблялся куда более страстно, чем Петрарка. Скоро я ослепну, как божественный Гомер и божественный Мильтон. Я хромаю меньше, чем Байрон, но зато стрелял гораздо лучше него. В естественной истории я разбираюсь не хуже Гете, а в старых книгах — не хуже Вальтера Скотта и каждый день выпиваю на одну чашку кофе больше, чем Вольтер. Все это — бесспорные факты, о которых потомки не услышат ни ползвука, если, конечно, у нас будут потомки. В таком случае, решил я, поразмышляв еще четверть часа, мне, очевидно, чего-то не хватало. Мне не хватало двух вещей! — воскликнул я через полчаса. Во-первых, таланта, приносящего славу, во-вторых, необъяснимого благоволения случая, который эту славу дарит”[17].
Несправедливость случая и жестокость истории тревожили воображение Нодье — и он делал все, что было в его силах, чтобы авторы, достойные посмертной славы, обретали с его помощью новую литературную жизнь.
Наконец, в защите старины, которой посвящены едва ли не все библиофильские сочинения Нодье, довольно силен и элемент эпатажа. Когда Нодье хотел, он бывал глубоко современен и историчен — приведем в пример хотя бы его теорию мелодрамы: он обратил внимание на этот излюбленный жанр бульварных театров и вместо того, чтобы облить его высоколобым презрением, увидел в нем мощное, но плохо используемое средство благотворного воздействия на народное сознание. Нодье рассуждал так: во время Революции на улицах и площадях происходило столько потрясающих душу сцен, что никакая трагедия не могла с ними соперничать, — так родилась мелодрама, ”бурная, как бунт, таинственная, как заговор”; народ любит ее и вместо того, чтобы корить его за непонимание Аристотелевых правил, следует обучать его с помощью мелодрамы уважению к добру и красоте.
Однако подчас тот же Нодье словно забывал о том, что всякая эпоха достойна серьезного, уважительного рассмотрения. Ему очень не нравилось то время, в которое ему довелось жить, не нравился буржуазный уклад жизни и образ мысли. Говоря современным языком, Нодье был противником технократии — не самого технического прогресса, но того забвения духовных ценностей, которым он чреват. И вот с этой новой, буржуазной культурой Нодье решительно не желал примириться — он отказался признать за ней хоть какие-нибудь достоинства и принялся настойчиво убеждать своих читателей, что абсолютно все уже открыто, придумано и изобретено в далеком прошлом, что современность не способна ни на какое творчество и совершенно бесплодна. Такой полный и демонстративный отказ от современности иначе как эпатажем и не назовешь.
14
Nodier Ch. Mélanges tirés d’une petite bibliothéque. P., 1829. P. 397.
15
Larat G. La tradition et l’exotisme dans l’osuvre de Charles Nodier. P., 1923. P. 234.
16
Nodier Ch. Oeuvres de Rabelais // Quotidienne. 1823. 7 août. — Цит. по: Bulletin du bibliophile. 1863. P. 533–534.
17
Bulletin du bibliophile. 1838. P. 343.