Но однажды в Венеции он столкнулся с другими соотечественниками. Это были крепкие мужички, одетые в полувоенную форму, в высокие хромовые сапоги и со свастиками на рукавах. Вытянув по проходу ноги, они развалились на первом ряду. Бунина они почти не слушали, громко переговариваясь между собой. Лишь один из них, с острым птичьим лицом и жесткими усиками а-ля фюрер, был навязчиво внимателен, постоянно приставая с одним и тем же вопросом:

— Господин Бунин! Вы так и не ответили: какие стихи вы посвятили нам, истинным русским, распятым за святые идеалы? Вместе с фюрером мы освободим Россию…

Бунин сверкнул глазами, желваки напряглись на его лице:

— Распятым, говорите? Да, вам я посвящу стихи. Самые свежие, последней выпечки. Прямо сейчас и сочиню.

Зал замер. Даже на первом ряду подобрали ноги в сапогах.

Бунин минуту-другую стоял молча, потом поднял лицо и, глядя в упор на незваных любителей поэзии, чеканя каждое слово, прочитал:

Голгофа не всегда свята—
И воры ведь распяты были,
Но ни Голгофы, ни креста
Они ничуть не освятили.

…Блестя отличной работы кожей, люди в сапогах направились к выходу.

Вечер продолжался.

И снова — вагоны, отели, сцены, публика. У русского поэта была своя Голгофа.

* * *

Дневник Веры Николаевны: «Беспокоюсь о Лёне. С 16 августа ни строки. Ноет сердце за Галю — проедают последние 250 франков» (25 августа 1938 года).

Поди разберись в человеческом сердце!

2

Мережковские путешествовали тоже.

Только их маршрут был уныло-однообразен: до Рима и обратно.

В отличие от Бунина они катались не за свои деньги, а за счет Бенито Муссолини.

Проявив потрясающую прыть, Дмитрий Сергеевич еще в декабре 1934 года пробился к дуче.

В громадном кабинете Венецианского дворца, украшенного золотой лепниной и убегавшими под высоченный потолок мраморными полуколоннами, Мережковский страстно воскликнул:

— О великий дуче! Заветная мечта всей моей жизни — создать книгу о вас и о Данте. Как истинный римлянин, вы более всего цените доброту и мудрость и питаете истинное отвращение ко всему гнусному — гомосексуалистам, большевикам и убийцам. Вами восторгается весь цивилизованный мир! И вы служите всему миру!

Вибрируя не только голосом, но всеми частями худосочного тела, норовя поцеловать поросшую волосом руку диктатора, Мережковский зашелся в восторге:

— Вы, несравненный, это солнце в небе!

Диктатор был явно смущен. Он забормотал:

— Piano, piano! — что, как известно, обозначает: «Тише, тише!»

И добавил, желая прекратить коробивший его разговор:

— Теперь я очень занят — воюю, знаете. Давайте наши проблемы отложим на год, а лучше — на два.

Пока Бенито бомбардировал Эфиопию, Дмитрий Сергеевич неустанно бомбардировал его самого — своими восторженными посланиями. Прежде чем 600-тысячная армия итальянцев окончательно подмяла это государство, но одновременно с занятием Аддис-Абебы в мае тридцать шестого, Мережковский вновь прикатил к дуче. И вновь униженно метал поклоны в Венецианском дворце.

Вместе с Мережковским была неразлучная Зинаида Николаевна. Заглянем в нечто тайное — пока неопубликованный ее личный дневник, который она вела во время посещения Италии.

Ее донимают две мысли — величие «замечательного фашиста» и досада на неловкого, подобострастного мужа.

Она называет их отношения «неудачным романом». И далее:

«Муссолини, конечно, сделал прекрасный жест, исполнив свое обещание и, несмотря на обстоятельства (война!), дав возможность Дм. приехать в Италию для Данте. Не был ли этот, однако, жест известного культурного снобизма? Так же, как его будто бы интерес к Данте и к Дм. во время их первого свидания, в тихое еще время, без войны (в декабре 34 г.). Но Дм., этому интересу тогда поверив, продолжает верить и теперь. Удивительно, конечно, что и в это жаркое время М. нашел-таки возможность дать Дм. новое свидание. Неудивительно, что оно не было похоже на первое: сам Дм. признается, что М. как-то огрубел, смотрел непонимающими, «рачьими» глазами и как будто забыл и Данте, и Дмитрия. Но Дмитрий попросил второго свидания (и надеется на него), чтобы получить «ответы на некоторые вопросы»…»

И далее признание: «По существу, он (Муссолини. — В. Л.) не интересуется ни прошлым, ни будущим, ни Данте, ни «вселенской церковью», ни даже послезавтрашним положением Европы…

Вот я и думаю: если Муссолини удосужится прочесть эти длинные, куда-залетные «вопросы» Дмитрия; если он даже удосужится дать ему второе свидание (в чем я сомневаюсь) — ничего из этого не выйдет, ибо на такие вопросы нельзя отвечать…»

Нет, не оценила Гиппиус способностей своего мужа. Еще дважды он сумеет припасть к стопам несравненного дуче.

* * *

13 февраля 1937 года во всю громадную обложку «Иллюстрированной России» был изображен Муссолини: в полном военном облачении, подбоченившись, с легкой улыбкой мудреца, дуче гордо взирает вдаль.

И подпись: «Д.С. Мережковский у Б. Муссолини».

Журнал публиковал главу «Встреча с Муссолини» из книги Дмитрия Сергеевича о Данте. Захлебываясь от восторга, Дмитрий Сергеевич писал:

«…Мировое значение Данте предчувствует, кажется, только один человек в мире — Муссолини. Я это понял уже во время первой нашей беседы… Нынешней весной я видел Муссолини снова, и он после беседы позволил мне задать несколько вопросов о Данте— «не слишком много и не слишком трудных», — как он сказал на прощание, с той обаятельно-простой улыбкой, которая, точно чудом, устанавливает равенство между ним и собеседником, кто бы он ни был».

И далее неустанный визитер пишет о «трех удивлениях», которые он испытывает пред ликом «великого вождя»:

«Первое: он прост, как все первозданное — земля, вода, воздух, огонь, как жизнь и смерть. Второе удивление, большее: он добр и хочет сделать добро всем, кто в этом нуждается, а тому, кто с ним сейчас, — больше всех. Он для меня близкий и родной, как на далекой чужбине, после долгой разлуки, нечаянно встреченный и узнанный, — брат.

Третье удивление величайшее… он смиренен».

И тут же фотография: супруги Мережковские на обеде в «Гранд-Отеле», данном «фашистским синдикатом».

Но вскоре «несчастная любовь» (выражение Гиппиус) к дуче перейдет в тихую ненависть.

Обещал деньги, — сетовал Мережковский, — но не дал! Не думал, что он такой коварный.

Погрустневшая Гиппиус писала в дневнике:

«Как всякий страдающий такой любовью, он все бранит теперь вокруг, вплоть до виллы Боргезе и всех итальянцев скопом. Прибавилось к тому и безденежье — вечная наша нуда, в Париже доведшая нас до крайности. Но в прошлом году были перспективы, теперь — никаких. А во Франции кризис… и такая дороговизна, что мы явно обречены на полуголодное существование. Испания— длится [война]. Италия целуется с Германией. В России — сталинский бедлам, расстрелы».

Ну вот, все ясно, как в старом анекдоте: продавались не ради удовольствия — ради продовольствия.

Все ближе был первый день сентября 39-го года — роковой, кровавый день.

Впереди был и главный «подвиг» Дмитрия Сергеевича…

Но, прежде чем совершить его, Мережковский отправит Муссолини его же труд жизни, вышедший в парижском издательстве «Возрождение» — «Доктрина фашизма с приложением «Хартии труда». Просьба единственная — оставить подпись «на память»!

Мережковский, вне себя от счастья, показывал всем встречным-поперечным полученный от дуче экземпляр, украшенный его автографом: «Фашизм — счастливое будущее трудящихся».

Но этот грех невелик. Тем более что не так-то уж много радостей оставалось Дмитрию Сергеевичу.

3

В августе 1939 года в Бельведер въехали новые хозяева.

Бунин принялся за поиски другого жилья, на этот раз в Каннах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: